— Ваш Ван Гог — подделка.
С… сидел за своим рабочим столом, под своим последним приобретением картиной Рембрандта, которую он завоевал в открытом бою на аукционе в Нью-Йорке, где знаменитейшие музеи мира не раз признавали свое поражение.
Развалившись в кресле, Баретта — серый галстук, черная жемчужина, совсем седые волосы, сдержанно-элегантный костюм строгого покроя и монокль на одутловатом лице — вынул из нагрудного кармана платочек и вытер пот со лба.
— Вы единственный, кто трубит об этом на всех перекрестках. Кое-какие сомнения, правда, были, в определенный момент… Я этого не отрицаю. Я пошел на риск. Однако сегодня вопрос решен окончательно: портрет подлинный. Манера письма бесспорна, узнаваема в каждом мазке…
С… со скучающим видом играл разрезным ножом из слоновой кости.
— Ну так в чем же тогда проблема? Радуйтесь, что обладаете этим шедевром.
— Я вас прошу только об одном: не высказываться по этому поводу. Не бросайте свою гирю на весы.
С… слегка улыбнулся:
— Я был представлен на аукционе… Я воздержался.
— Продавцы ходят за вами как стадо баранов. Они боятся раздражать вас. И потом, будем откровенны: самые крупные из них находятся под вашим финансовым контролем…
— Это преувеличение, — сказал С… — Я всего лишь принял кое-какие меры предосторожности, чтобы обеспечить себе некоторое преимущество на распродажах.
Взгляд Баретты был едва ли не умоляющим.
— Не понимаю, что вас настроило против меня в этом деле.
— Мой дорогой друг, будем серьезны. Поскольку я не купил этого Ван Гога, то мнение экспертов, усомнившихся в подлинности картины, естественно, получило огласку. Но если бы я ее купил, она бы не досталась вам. Верно? Что именно вы хотите, чтобы я сделал?
— Вы мобилизовали на борьбу с этой картиной все имеющиеся в вашем распоряжении силы, — сказал Баретта. — Я в курсе дела: вы используете все свое влияние, доказывая, что речь идет о подделке. А ваше влияние велико, ох как велико! Стоит вам только сказать слово…
С… бросил разрезной нож из слоновой кости на стол и встал.
— Сожалею, мой дорогой. Очень сожалею. Вопрос — принципиальный, и вам следовало бы понять это. Я не стану соучастником подлога, даже через умолчание. У вас замечательная коллекция, и вы просто-напросто должны признать, что ошиблись. В вопросах подлинности я не иду ни на какие сделки с совестью. В мире, где повсюду торжествуют фальсификация и ложные ценности, единственное, во что остается верить, так это в шедевры. Мы должны защищать наше общество от всякого рода фальсификаторов. Для меня произведения искусства священны, подлинность — это моя религия… Ваш Ван Гог — подделка. Этого трагического гения достаточно предавали при жизни — мы можем, мы должны защитить его по крайней мере от посмертных предательств.
— Это ваше последнее слово?
— Я удивляюсь, что такой почтенный человек, как вы, может просить меня стать участником подобной махинации…
— Я заплатил за нее триста тысяч долларов, — сказал Баретта.
С… презрительно поморщился:
— Я знаю, знаю… Вы умышленно подняли цену на аукционе: ведь если бы вы получили ее за гроши… Нет, в самом деле, все это шито белыми нитками.
— В любом случае, после того как вы обронили несколько злосчастных слов, смущенные лица людей, когда они смотрят на мою картину… Все-таки вы должны понять…
— Я понимаю, — сказал С… — Но не одобряю. Сожгите холст, вот жест, который не только поднимет престиж вашей коллекции, но и укрепит вашу репутацию честного человека. И я еще раз повторяю, вы здесь ни при чем: речь идет о Ван Гоге.
Лицо Баретта одеревенело. С… узнал знакомое выражение: то, что неизменно появлялось на лицах его соперников в делах, когда он отстранял их от рынка. «В добрый час, — подумал он с иронией. — Вот так и приобретают друзей…» Но тут в дело была замешана одна из тех немногих ценностей, которыми он действительно дорожил, одна из насущнейших его потребностей — потребность в подлинности. Он и сам не мог бы ответить на вопрос, откуда у него эта странная ностальгия. Быть может, от полного отсутствия иллюзий: он знал, что не может верить никому, что всем он обязан своему необычайному финансовому успеху, приобретенной власти, деньгам и что живет он, окруженный лицемерием комфорта, которое, хоть и приглушало всякого рода слухи, не могло, однако, служить надежной защитой от злых языков.
«Прекраснейшей частной коллекции работ Эль Греко ему мало… он еще пытается оспаривать подлинность картин Рембрандта из американских музеев. Не много ли для босяка из Смирны, который занимался воровством с витрин и продавал непристойные почтовые открытки в порту… Он нашпигован комплексами, несмотря на свой самоуверенный вид: его погоня за шедеврами не что иное, как попытка забыть свое происхождение».
Возможно, в этом и была доля правды. Он столь долго пребывал в состоянии некоторой неуверенности — не зная даже, на каком языке он думает: английском, турецком или армянском, — что непреложный в своей подлинности предмет искусства внушал ему такое почтение, какое способны породить в возвышенных и беспокойных душах лишь абсолютно незыблемые ценности. Два замка во Франции, роскошнейшие квартиры в Нью-Йорке, Лондоне, безупречный вкус, самые лестные награды, британский паспорт — и тем не менее стоило только промелькнуть той певучей интонации, с какой он бегло говорил на семи языках, да «левантийскому», как его принято называть, выражению на лице, которое встречается также на лицах скульптур самых высоких эпох искусства Шумерской и Ашшурской, — как тут же начинали подозревать, что его гнетёт чувство социальной ущербности (говорить «расовой» уже избегали). И поскольку его торговый флот был таким же мощным, как у греков, а в его салонах работы Тициана и Веласкеса соседствовали с единственным подлинным Вермеером, обнаруженным после подделок Ван Меегерена, поговаривали, что скоро будет невозможно повесить у себя работу мастера, не опасаясь прослыть выскочкой.