Давно бы я бросил
Служебные дрязги и ссоры.
Лишь бедность мешает мне
Жить в добровольном изгнанье.
Ду Фу
Друг мой, человек склада скорее мечтательного, чем энергичного, более склонный к покорному приятию ударов и щелчков обидчицы судьбы, нежели к встрече таковых с оружьем, признался как-то, что давно уж находится во власти идеи столь же соблазнительной, сколь и несуразной, особенно если взять во внимание бытовые и гражданские обязанности, несомые им как мужем и отцом, с одной стороны, и членом трудового коллектива — с другой. Идея эта, по его словам, заключалась в том, чтобы сбежать. Сбежать!
От кого? От чего? От мытья посуды — домашней повинности. Вечерних уроков математики — дочь не Софья Ковалевская, сами понимаете. От телепевцов, кудрявых и с волосами в облипочку — сами понимаете, жена без них не может. Патентных формул до обеда и чугунной дремоты после — служебный долг. Куда? Здесь менее конкретно.
В уединенный уголок. В глухой скит. На заброшенный хутор. В живописную двухэтажную гостиницу провинциального городка. В городке нет докучливых приятелей и родственников, а в гостинице скрипучие стулья и диван обустроены одинаковой плюшевой бахромой — шарики на треугольных шнурочках. А если в Сибирь — лесником? Или бакенщиком. В тундру, в ярангу. Да, неплохо бы, но ширится, растет зазор между местом и целью. Кстати, а какова цель? Да писать. Конечно же писать.
Ах, эта стыдная самодеятельная писанина. Драгоценные листки, запрятанные в ящик стола под ксерокопии английских научных статей. Абзац. Еще абзац. Неуверенная строка. Остановка. И вдруг — суматошная испуганная страница. Так ярко встал перед глазами очередной эпизод из детства. Это ничего, что сейчас многие пишут о детстве, говорил он себе. Ведь у каждого оно свое.
Поскольку воплотить в жизнь идею побега мой друг (дадим ему для дальнейшего удобства имя — Илья) в силу упомянутой нерешительности нрава не мог, он затолкал ее, как говорят психиатры, в подсознание, откуда она норовит вылезти в разных обличьях. В том числе — в рассказах.
Да, да. Не добравшись до места глухого, медвежьего, пригодного для сотворения тягучего, прекрасносонного романа, Илья, хоть и с ленцой, принялся за рассказы. Героя он нередко помещал в заваленную снегом избу или на чердак старой дачи, называл Ильей, снабжал пачкой бумаги, пишущей машинкой довоенной породы, консервированной фасолью, супами в пакетах, индийским чаем и пряниками.
И заставлял писать. Стихи, рассказы. Длинный роман о детстве.
Занятие это шло туго, вещь не клеилась, в тоске и мучениях бродил герой по хрустким снежным тропинкам или шуршал листьями в сентябрьской роще, много и плодотворно размышлял. И всегда наступал момент, когда в повествование вплеталось нечто таинственное.
Или, если хотите, странное. Этот элемент можно определять и многочисленными словами иноземного происхождения: мистический, фантастический, иррациональный, трансцендентный, паранормальный, а может быть, даже интеллегибельный. В одном из таких рассказов, например, учитель ботаники беседует с Александром Сергеевичем Пушкиным, взахлеб читает ему Блока, Хлебникова, Маяковского, а при расставании, потрясенный глубиной духовного контакта, дарит поэту на память электрическую лампочку — единственный предмет своего века, оказавшийся в деревенском доме. В другой новелле соседка по опустевшему дачному поселку оборачивается музой, волшебно и неслышно нашептывавшей герою строки гениальной поэмы. Еще где-то речь шла о любителе птиц, генерале в отставке. Старик страдает: никчемная жизнь, досадная судьба — ни единого выстрела по настоящей цели за долгие годы службы. Но приходит утешение в виде пустившего корня, расцветшего яркими цветами торшера, в раскидистых ветвях которого поселился звонкий птичий мирок. Как-то родилась непритязательная история о молодом мечтателе, нечаянно открывшем в себе способность усилием воли перемещать планеты, чем вызвал ажитацию в ученом мире и едва не погубил карьеру горячо любимой жены. История эта, впрочем, закончилась вполне благополучно, и растревоженный небосвод вернулся к установленному природой состоянию. Был еще рассказ про нечаянную встречу с духом старого дома. Дух являлся самодеятельному сочинителю, в миру фотографу, и вовлекал его — во сне ли, наяву? — в события, имевшие место в этом жилище на протяжении многих прошлых лет. Времена путались, сменялись поколения. Фотограф бродил среди любвеобильных польских офицеров корпуса Понятовского, занимавших дом недолгую неделю, но успевших недостойно обойтись с хозяйкой (вызов со стороны героя, ответные насмешки, ее глаза, полные мольбы и благодарности, полуоборот у двери, узкая рука); пил чай у телевизора с горбатой линзой (запах гусиных шкварок из коммунальной кухни, соседка зашла на Райкина, то же девичье лицо в лунном свете крохотного экрана, но вместо шелестящего шелка бесшумная байка халата); спорил до бульканья в горле с худым слабогрудым боевиком-народовольцем (неряшливые пальцы на чинной голубоватой скатерти, серебряные кольца салфеток и опять она — отвернулась к окну, длинная гимназическая шея). Ну и так далее.