О Кристофе Глюке и Рихарде Вагнере.
«Что город, то норов», — говорит пословица. В каждом месте свои нравы и обычаи. У нас заведен такой порядок, что только приближается время, когда надо предвидеть особенно большой съезд публики в Петербург или Москву из провинций или даже из-за границы, — публики, разумеется, любопытной, жаждущей видеть и слышать все примечательное — так тотчас опера у нас тщательно запирает свои двери и пребывает в глубоком молчании до тех самых пор, покуда наплыв людей не кончится и все по сторонам не разъедутся. Так было, например, в Петербурге во время большой всероссийской выставки 1870 года, в Соляном Городке; так было тоже и в прошлом году, в Москве, во время громадной политехнической выставки; так было, наконец, и нынче, во время приезда шаха в Петербург. По всей вероятности, это очень хорошая, умная манера, достойная подражания. Но в других местах дело покуда ведется несколько иначе, и задолго еще до какой-нибудь выставки, съезда, прибытия значительных личностей, те, до кого это касается, хлопочут и принимают все меры, чтоб и опера на это время не отставала от других предприятий и давала бы съехавшимся массам гостей все, что только можно увидеть интересного или важного. Заключают особые контракты с артистами, предлагают им такие условия, которые им выгодны, и никто, в результате, не остается в накладе: ни публика, ни артисты, ни театральные управления. Во всем этом я постоянно убеждался во время всех тех всемирных выставок, на которых мне случалось быть: двух лондонских, одной парижской и одной мюнхенской (всемирно-художественной); убедился тоже и нынче, во время венской всемирной выставки. Не только ни один театр вообще не предавался постыдному ничегонеделанью, но оперный театр действовал с усиленною энергией, приглашал любимых певцов из немецких трупп других городов, обставлял свой репертуар так богато и интересно, как только можно, и, в награду за все это, постоянно делал громадные сборы. Все лето трудно было добиться хоть какого-нибудь места на одно представление «Африканки», «Роберта», «Тангейзера», «Лоэнгрина», «Риензи», «Нюрнбергских певцов», «Жидовки», «Дон Жуана», «Волшебной флейты», «Фрейшюца» и доброй полдюжины других еще опер. Да, эти люди не зевают и не спят.
И вот, благодаря этой заботливости и распорядительности, я имел случай, во время недолгого пребывания в Вене, слышать несколько капитальных или, по крайней мере, в разных отношениях примечательных произведений, великолепно поставленных и превосходно исполненных. Мне случилось, между прочим, присутствовать при исполнении, на расстоянии немногих дней, одной оперы Глюка и двух Вагнера. Это были «Армида» первого, «Тангейзер» и «Нюрнбергские певцы» второго. Невольно, само собою, напрашивалось сличение тенденций двух музыкальных реформаторов XVIII и XIX века и добытых ими результатов, и вот теперь мне хочется сообщить читателям «С.-Петербургских ведомостей» те мысли, на которые навели меня эти представления.
Оперы обоих композиторов поставлены с такою тщательностью, с такою роскошью, с такою историческою точностью, каких нельзя, мне кажется, и превзойти. Вена, этот во всех отношениях немецкий Париж, переняла у своего оригинала все, что только можно, даже скопировала у него лучший и красивейший (внутри) из европейских больших театров — «Théâtre du Châtelet», разве только кое-что изменив да прибавив еще новой роскоши, мраморов и золота в самой зале, в фойе и на лестнице. Вместе с тем Вена переняла от Парижа и ту тщательность исторических постановок, которая, по счастью, вошла теперь, мало-помалу, в обычай на всех главнейших театрах Европы. Ничто не может, мне кажется, превзойти декорации и костюмов в операх Глюка и Вагнера: они так напоминали мне французский вкус и парижское мастерство. Особенно меня поразила в «Армиде» декорация третьего акта, изображающая волшебный замок, а в «Нюрнбергских певцах» — декорация второго акта: «Улица в Нюрнберге». Обе они представляют ночь и строение. Обе они поэтичны и живописны так, как это редко видишь на театре. Одна представляет полувосточную, полуфантастическую круглую башню, что-то вроде древнейших финикийских построек, с чудными фигурами и зверями кругом повсюду, и на черном фоне неуклюжей двери, зияющей, словно вход в пещеру, вдруг появляется, среди окружающего всю сцену тумана, сама красавица волшебница, влюбленная в рыцаря и истомленная горем, освещенная слабым лучом сверкнувшего из-за туч месяца. Другая изобразила узкую средневековую улицу, вьющуюся, словно червяк, среди высоких, остролобых, кое-как нагромоздившихся деревянных домов. Тут и там мелькают огоньки из комнаток заработавшихся поздно ночью ремесленников, дома как будто лезут одни на другие, вдали черными потемнелыми полосками едва кое-где проглядывает небо, направо изящный вырезной всход в квартиру богача, золотых дел мастера Погнера, налево угол дома сапожника и музыканта-поэта Ганса Сакса, с песней сидящего за своими колодками, по всей сцене торчат углы домов и загибающиеся вглубь переулки, и все это вместе ужасно оригинально и ново, а когда под конец вся сцена наполняется толпой мещан, протирающих себе со сна глаза и прибежавших на тревогу, это движение и колебание огней и массы народа, рассыпавшейся по закоулкам или выглядывающей в форточки и слуховые окна, — прелестно и поразительно, как настоящая, будто воскресшая средневековая картина. Множество других, почти столько же чудесных декораций, наполняют и другие места новых и старых опер, костюмы же сочинены истинными художниками и глубокими знатоками дела. Нет никаких костюмов, повторенных 5–6 раз на разных хористах и только слегка измененных в цвете, как это обыкновенно у нас делается. Что ни личность, то другой костюм, другой покрой, другие цвета, все другое — ведь до самого нашего времени не существовало той «мундирности», которая теперь так бросается в глаза, когда взглянешь на современную толпу народа: везде все точь-в-точь одни и те же пальто или фраки. Никогда прежде этого не было, ни на Востоке, ни в старой Европе, значит, так и должно быть представлено в опере или драме, берущейся воспроизвести жизнь и прежних людей; так именно и делают современные французы и немцы, те, что похудожественнее. Представьте себе, например, финал первого акта «Армиды», где сцена битком набита народом. Тут налицо все население Дамаска, с ума сходящее и беснующееся при вести, только что полученной, что проклятые эти христиане еще в новом бою победили мусульманскую луну. Стар и млад высыпал тут из своих саклей на великолепную дамасскую площадь и с воплем толчется вокруг своего грозного царя-волшебника Гидраота и его сообщницы, молодой чародейки Армиды. Но что это за толпа, что это за роскошь и блеск одежд восточных, что это за вкус в их сочинении, эти десятки полуиндийских, полуперсидских, полуарабских костюмов, эти шлемы, эти чалмы, эти митры и повязки, эти кольчуги и латы, сияющие как толпа солнцев, среди пурпуровых, красных, как сургуч, голубых, золотых или зеленых кафтанов и плащей! Конские хвосты веют у иных с гребня шлемов или под острием копья, у других вовсе нет никакого оружия, и они только блистают, как женщины вокруг, чудесною роскошью золотых с цветными отливами платьев. Глядя на эту великолепную восточную картину, воображаешь себе, будто видишь перенесенными на оперную сцену совершеннейшие создания Гюстава Доре, из его иллюстраций к библии. Или еще, представьте себе последний акт «Нюрнбергских певцов»: тут тоже население целого города высыпало на громадную площадь, под самыми стенами города, но только на этот раз уже не со злобой и мщением, а в самом райском настроении духа, к какому только способны немецкие средневековые бюргеры, портные, сапожники, слесаря, булочники, снявшие фартук свой в прелестнейший Иванов день и отправившиеся от своих верстаков и кастрюль за город, с женами и детьми, давать первый приз за лучшую музыку. Тут уж дело идет не об ярости и не о пене у рта, тут все средневековые рожи и рожицы должны сиять и улыбаться, тут надевается лучший кафтан на спину, натягивается самый яркий трико на разжиревшие ноги, надвигается самая щегольская шляпа с развевающимся пером на ухо, тут берешь палочку с цветами и лентами в руку или пристраиваешься к процессии, несущей знамена, гербы и пироги, — и вот такую-то светлую, сияющую, разноцветную толпу изображают вам здесь на сцене, и как изображают! В самом деле иную минуту покажется, что это настоящий народ, что это настоящие средние века, начало XVI века, что это настоящая немецкая народная площадь со всем блеском, мещанским ликованием и немножко грубоватыми приемами и ухватками древнего Нюрнберга, в день которого-то великого его праздника.