Письмо к псевдониму: три звездочки (адресовано Ц. А. Кюи, направлено против А. Н. Серова и его оперы «Рогнеда»).
Мы уже не раз толковали с вами о том предмете, который заставляет меня теперь приняться за перо. Вы тоже не раз беседовали о нем с читателями «С.-Петербургских ведомостей». Но вам казались странными, необъяснимыми некоторые из фактов, о которых вы заявляли в прекрасных статьях ваших. Позвольте мне предложить вам истолкование их, которое кажется мне самым простым, самым естественным. Я буду очень рад, если вы сообщите мне ваши замечания или возражения: мне кажется, все, кому дорого искусство, кто действительно интересуется делом, не посетует на нас за старания разъяснить как можно лучше (по нашему разумению) несколько существеннейших вопросов, и это — даже вопреки моде, вопреки известной части публики и вопреки тем недостойным аргументам, не имеющим ничего общего ни с искусством, ни с логикой, какими нам иногда отвечали газеты.
К остальным мотивам всегдашнего самовосхищения прибавился у нас в последнее время еще один.
Теперь это уже дело для всех решенное, что мы живем в великий момент русской музыки. Даже самый неверующий должен в том убедиться: стоит ему только посмотреть, что делают и говорят публика и газеты.
Публика — та нашла, что у ней есть теперь своя собственная, русская, самостоятельная музыка под видом оперы, которая выше и лучше всего до сих пор существовавшего у нас, которая есть перл русской сцены и навеки останется украшением русского театра. [1]
Поэтому, полная такого счастливого убеждения, публика с беспримерным энтузиазмом наслаждается новым колоссальным созданием. Она устремляется на каждое представление оперы с жадностью, с которой может сравниться разве только жадность увидать «Конька-Горбунка» или «Орфея в аду». Одни из среды публики чувствуют, что «сердце их ширится от восторга», а потому проливают «слезы умиления», другие «потрясены широким размахом композитора», силою, энергиею его вдохновения, упоены его самостоятельностью и национальным духом; третьи начинают поговаривать с непочтением о всегдашнем своем идоле — о самой итальянской опере и поднимают руку даже на такие создания, как «Лучия» и «Травиата».
Фельетонисты — эти, с своей стороны, ни на шаг не отстают от энтузиазма и порывов публики и даже во многом превосходят их: они поспешили высказать, что с «Рогнеды» началась у нас новая эра музыкальная, а композитором совершен великий подвиг гражданский («потому что, — говорит одна газета, — велика в настоящее время заслуга расшевелить в зрителях чувства любви, примирения и самоотверженности»); что постановка оперы и хоры с оркестром под предводительством «даровитейшего и глубоко ученого капельмейстера подвинулись у нас гигантскими шагами вперед»; что сама публика громадно выросла и развилась теперь; наконец, что громадно же выросла и развилась тоже и музыкальная критика наша.
Ужели еще сомневаться в великости настоящей минуты? Какой ряд триумфов и величий! Какая коллекция приобретений и завоеваний художественных! Еще бы патриотам не с ума сходить, еще бы им не гордиться и не умиляться!
Однакоже — что делать? — есть и скептики. Есть люди, которые, вопреки общему ликованию, все-таки плохо верят в его резонность. Они и до сих пор не ощутили потребности в патриотической благодарности; они, не взирая на самые пламенные фельетоны, не видят, чтоб нова опер? «родилась в душе, много страдавшей» и великой; они, несмотря на все основательнейшие уверения, не замечают ни новой эры, ни переворота, они, как бы ни желали, все еще не разумеют, отчего наше чувство национальной гордости должно считаться теперь удовлетворенным. Им кажется, что и для благодарных слез, и для безграничной радости — еще рано, нет еще достаточных резонов, и что большинство публики приходит в энтузиазм от таких причин, которые, быть может, и очень важны для нее, но не могут иметь той же силы для всех.
Я не стану распространяться про костюмы, про декорации: они по-прежнему неудовлетворительны или плохи, и, конечно, я долго еще останусь в полном неведении, почему надо находить гигантские шаги постановки там, где, наконец, как-нибудь проскользнут на сцену два-три порядочных русских костюма. Не стану также разуверять тех, кому нравится нынешний оперный капельмейстер, кто находит его «даровитейшим», по моему разумению, он все такой же, как и прежде, все такой же, как и всегдашние наши дирижеры, дирижер без малейшего вкуса и чувства музыкального. Это он доказывает на каждом шагу и своим деревянным исполнением лучших вещей, непониманием даже темпа, полным отсутствием художественных оттенков, урезыванием именно самых превосходных мест в гениальнейших операх, наконец, и тем, что отдает дирижировать какую-нибудь гениальную «Лезгинку» в «Руслане» и т. д. какому-то балетному дирижеру, точно будто эта музыка — пошлейшие pas de deux и pas de trois наших балетов.
Все тут в порядке, все по-прежнему, ни единый волосок не шелохнулся. Но я обращусь к тем превращениям публики и критики, про которые нам теперь рассказывают. Что ж, есть эти превращения на деле? О нет! Какому быть развитию, какому движению вперед, какому обновлению и росту там, где еще всецело царит и покоряет сердца упорнейшая формалистика и старейшая фальшь? Публика — это все та же слепая, добродушная масса, которая не одарена особенным толком в своей любви и антипатии, которая поминутно принимает врага за друга и друга за врага, которая готова приходить в восторг от всяких вздоров и до глубины души, до радостной истерики готова потрясаться каждою неправдой, каждым преувеличением, каждою безвкусицей. Нет, напрасно искать сегодня стремления к правде и красоте там, где вчера упивались, и завтра точно так же будут упиваться всевозможной сладкомазой рутиной, принятой за красоту, за глубокость и правду выражения. Нечего тут искать развития и роста. Что ж касается до критики, то — разверните столбцы фельетонов музыкальных, и, кроме исключений, составляющих для публики какую-то незнаемую, микроскопическую единицу, все остальные, пишущие там, — люди, которые совершенно одно и то же с публикой и по вкусу и по разумению: дальше «Пуритан», «Вильгельма Телля», «Фауста» Гуно и остального ребячьего лепета — они еще не ходили.