Ровно в полдень с Петропавловской крепости бьет пушка — раскалывается пополам синедымчатый воздух, звенят серебром сумрачные стекла, взмывают к облакам птицы отряда ветровых. Они летят наискосок, над синим текучим куском пространства, обрамленным гранитными вздохами берегов.
А неподалеку, за узорчатой оградой времени, под зелеными листьями дубов мамврийских, возвышается могучий бронзовый конь, извергающий неутешные искры. Гордо на нем восседает удалой всадник — правая рука по-молодецки подперла бок, левая предусмотрительно сжимает рукоять тяжелого клинка.
«Как всегда, важна идея! А здесь вот она — воплощенная идея кондовости, чисто русской кондовости! — размышляет Фуражкин, стоя в садике перед величественным монументом. — Если вдуматься, это восседает не царь-государь, нет, это восседает настоящий Илья Муромец! Как будто выехал он в чистое поле — потягаться с кем-нибудь силою. Жаль, что садик маловат — нет простора, негде разгуляться. Не место ему здесь, с такой мощью. Хорошо бы его на Пулковские высоты поставить, на оборону города вековечную».
Вдоль ограды бродят стайкой смазливые девицы — поблескивают на животах золоченые булавки и брошки, позванивают на бедрах кружевные цепочки. Тонкий юноша Бесплотных — черный костюм вороного блеска — сопровождает стайку. «На площади комод, на комоде — бегемот, на бегемоте — обормот», — блистает заемным остроумием юноша, указывая на памятник. Казалось бы, тут конная статуя, согласно закону двенадцатого часа, должна сойти с пьедестала и, громыхая, помчаться следом за оскорбителем. Но, конечно, никакого чуда не происходит, и юноша безмятежно удаляется в сиреневую кипень Марсова поля за щебечущей стайкой.
Безработный Фуражкин от нечего делать думает. Безысходность понуждает к философствованию. Обступающий хаос заставляет искать смысл, находить прекрасное. Безобразное бессмысленно, бессмысленное безобразно.
«На чем стоит Петербург? На болоте? Нет, Петербург стоит на зыбком смешении камня и мысли, — банальничает Фуражкин. — Вот почему гранит здесь дышит и вроде как звенит, вроде как поет на ветру. Как всегда, важна идея! Идея Петербурга — преобразить камень, напитать его мыслью. Живое окаменевает, каменное оживает — вот волшебная формула города. А хорошо бы подковать диких клодтовских коней, да и пустить четверню по Невскому проспекту! Или отпустить ангела с Петропавловского шпиля, и пусть кружит себе над Невой».
Фуражкин закрывает глаза, и светлая петербургская ночь возникает перед ним. Пылают на крепостных бастионах факелы. Огненные отблески колеблются на речной глади. А вверху, на золоченом острие, чистою слезинкой искрится ангел. Ровно в полночь внезапно срывается он с острия и медленно облетает город по кругу, пока струятся торжественные звуки и нарядные горожане, толпясь на набережных, громкими радостными криками приветствуют его.
«Алеша! — доносится откуда-то сверху голос жены Марины. — Алеша, иди домой, хватит без толку болтаться». С досадою Фуражкин отвлекается от течения мысли и обнаруживает себя в Оружейном переулке, а рыжекудрую жену Марину — в высоком цветочном окне своего дома, крашенного желтою охрою.
«Царевна, — думает Фуражкин, запрокинув голову и вглядываясь в крупную темную родинку на ее пухленькой щеке. — Царевна-лягушка».
На подоконнике жена Марина разводит цветы в расписных глиняных горшочках. Здесь золотилась диадемой китайская роза, струились зеленые русалочьи пряди петунии, звенели нежными лепестками розовые церковные колокола. «Сады Адониса! — вздыхает Фуражкин, наслаждаясь цветочным ароматом. — Точно такие голубые фиалки цветут в сырых расселинах между солунских камней».
Тихая, солнечная Солунь возникает перед ним — кривые узкие улочки, высокие стройные кипарисы, белые глиняные дома, увитые змейчатым плющом. «Хочу на волшебный Восток, — шепчет Фуражкин, — хочу видеть синий изгиб Эгейского моря и огоньки рыбацких лодок в розовой роздыми. Хочу, чтобы под окном маленькой гостиной расцветал персик, и на белой благоухающей ветке ворковал египетский голубь».
«Что ты там бормочешь?» — жена Марина поливает цветы из маленькой лейки. У нее черные греческие глаза с мягким, бархатным отливом, где притаилась вечная мечта о счастье. Когда-то гордилась она своим морячком — своим Летучим Голландцем, который скитался полгода по синим морям-окиянам, а затем прилетал к ней на крыльях серафима, поднося плетеную корзину с красными яблоками и виноградными кистями, а также тугой кошелек военно-морской фортуны. Однако Летучий Голландец давно бросил якорь на тихом взморье, а корабельный гюйс выветрил запахи горькой соли, крепкого спирта и тугого кожаного кошелька. И теперь она — хитроумная особь с высшим образованием, несбывшейся мечтой и янтарным браслетом на запястье — обитает в садах Адониса, где среди стебельков королевской бегонии то и дело мелькает острое жало ее маленькой лейки. Прощай, свободная стихия!
Фуражкин говорит, что жизнь — это сказка наоборот, это тысяча и одна ночь шиворот-навыворот, это страна Кокань вверх ногами. Сказочная Василиса Прекрасная вначале была ужасной лягушкой, а потом внезапно превратилась в писаную красавицу. Иван только вначале считался дураком, а потом оказался царевичем. В действительности все происходит наоборот — писаная красавица со временем становится неким бородавчатым существом, а дурак — российским пенсионером. Но иногда природа напоминает о своей волшебной сущности. И тогда на свет рождаются лягушки с ясными человеческими чертами, как это случилось на днях в Персии, о чем сообщила мировая пресса.