ПЛАВАНЬЕ К НЕБЕСНОМУ КРЕМЛЮ АЛЛЫ АЛЕКСАНДРОВНЫ АНДРЕЕВОЙ
Вступительная статья
В православной литургии есть ектенья, начинающаяся так: «О плавающих, недугующих; о вдовицах и сиротах; о в пленении сущих, в судах истязуемых…»
Эти слова, каждое, о них — о поэте Данииле Андрееве и его вдове. В их судьбе все это было. Дороги, смертельные болезни, неправый суд, тюрьма, сиротство и вдовство. Все то, что досталось на нашем веку многим и многим, чье плаванье совершалось меж островами известного архипелага. Моление это о них. Так я думаю.
О своей жизни Алла Александровна Андреева рассказала в книге «Плаванье к Небесной России». «Плаванье к Небесному Кремлю» — название поэмы, которую Даниил Андреев написать не успел.
Книга похожа и не похожа на «вдовьи» мемуары. В них нет ни частой в таких мемуарах (иногда увлекательных) болезненно-мелочной сосредоточенности на своей роли в жизни поэта, ни ядовито-кокетливого, с поджатием сухих губ, сведения женских счетов. Ее интонация почти безоглядной исповеди искренна, то по-детски простодушна, то возвышенна, но без выспренности.
Это рассказ о прожитом, темпераментный, иногда безоглядно резкий — таков характер — и артистичный. А Даниил Андреев — и есть ее жизнь, судьба, главное в ней.
В сущности, их совместная жизнь была недолгой — несколько лет тревожного счастья, страшное десятилетие разлуки. Познакомились в 37-м, поженились в 44-м, в апреле 47-го арестованы. После освобождения Даниил Андреев прожил 23 месяца. Это были месяцы бездомности, смертельной болезни, больничной тоски, послетюремного мучительно-хлопотливого обустройства и беспрестанной работы над чудом вырученными из застенка рукописями. Но это жизнь поэта, в которой все приобретает иное значение, другим становится само время. И это жизнь, превращающаяся в житие.
А их переписка — письма из тюрьмы в лагерь, из лагеря в тюрьму — роман о любви и роке пятидесятых?
А многолетняя, полная драматических перипетий жизнь Аллы Александровны с рукописями и именем Даниила Андреева: с «Розой Мира» и «Навной», «Железной мистерией» и «Рухом»? Все это поэт знал наперед:
Нудный примус грохочет,
Обессмыслив из кухни весь дом:
Злая нежить хохочет
Над заветным и странным трудом.
Если нужно — под поезд
Ты рванешься, как ангел, за ним;
Ты умрешь, успокоясь,
Когда буду читаем и чтим…
Еще до встречи у них было общее.
Общее счастливое детство («младенчество было счастливым…» — писал Даниил Андреев). У нее в Кривоколенном переулке, потом на Плющихе, в семье отца, доктора Бружеса. У него в Малом Левшинском, рядом с домом, где когда-то жили Аксаковы, в семье доктора Доброва. Потому, несмотря на почти десятилетнюю разницу в возрасте, говоря о себе, она что-то видит его глазами, а о его детстве рассказывает, как о собственном.
Детство обоих овеяно музыкой.
О пылком музицировании доктора Доброва кто только не вспоминал, кто только не слышал в его исполнении «обрывки вагнеровской увертюры, чаще всего тягучие басы „Тангейзера“». Отец Аллы Александровны учился у Римского-Корсакова. Мать мечтала стать певицей. Брат стал музыкантом.
Обоих завораживала Москва их детства и отрочества. Москва с извозчиками, в белом сугробистом снегу в нетронутых арбатских переулках. Москва, не искалеченная сталинской «великой реконструкцией», со звонящими колоколами, среди которых и колокола храма Христа Спасителя, слышимые в Малом Левшинском.
Но все же от рассказов Аллы Александровны остается ощущение, что чего-то главного мы не знаем, и, конечно, никогда не узнаем. Некая тайна остается, потому что это детство поэта. Поэта-мистика, духовидца, показавшего изнанку нашего мира и множество миров, то и дело пересекающихся с нашим. А свое мифостроительство он начинает в хлебосольном, кого только не видевшем, от Горького до Белого, добровском доме. Об этом свидетельствуют уцелевшие трогательные две его детских тетради. Десятилетний автор сочинения «Юнона», еще вряд ли осознающий, на какой путь он вступил, в предисловии объявляет, что «имел целью позабавить молодежь своеобразной и оригинальной выдумкой „мой собственный мир“».
Память Аллы Александровны и цепко подробна, и музыкально прихотлива, но все вспоминаемое связано, как мне кажется, с главной темой, которую можно было бы обозначить словом, мелькнувшим у Пушкина, — самостоянье.
Самостоянье, несмотря ни на что, перед безбожной, бесчеловечной властью, перед сминающей душу советской обыденностью, устоять перед которой труднее всего.
Самостоянье это не было целеустремленной, сознательной, тем более политической, борьбой за что-то или против чего-то. Нет, оно было всего лишь естественной формой самозащиты человека, не могущего жить, не мысля и не творя. Жить без литературы, без искусства. То была попытка жить более-менее нормальной духовной жизнью в ненормальном, отрицающем ее времени «войн и тираний». Потому в повествовании Аллы Александровны нет политического пафоса.
Уже у сегодняшнего читателя часто возникает недоумение перед иными, некогда крамольными, текстами. Что тут было запрещать? Но нет, система не перестраховывалась, а безошибочно чувствовала инородность, чужекровность живой культуры. Тем более культуры, связанной с ее христианскими основами, с духовными блужданиями и порывами, которыми жил оборвавшийся Серебряный век.