21 ноября 2002 года Маша Раевская прилетела в Питер.
Маша родилась в городе трех революций и с детства твердо знала, что она – дитя революции; слова эти звучали для нее и по-домашнему интимно, и вызывали общие для всех ассоциации – комиссары в пыльных шлемах, родные по детству неуловимые мстители на фоне розового заката, «Гайдар в шестнадцать лет командовал полком, а у тебя опять двойка по русскому!..».
Тридцатилетняя женщина-девочка в джинсах и с рюкзачком, пытаясь разглядеть раскинувшийся внизу город, так ввинтилась в иллюминатор, что казалось, сейчас вылетит из окна в сумрачное питерское небо, почему эта русская Маша с американским паспортом – дитя революции?
Маша улыбнулась, будто чашки весов покачнулись, – правый уголок губ поднялся, а левый опустился. От улыбки стала печальной, похожей на переодетого девочкой Пьеро, которому строго велено не грустить.
Полгода назад, в самом начале лета, Маша подумала: если в этом году приедет в Питер, то дальше все у нее будет хорошо. Вот именно все и именно так – просто, без затей хорошо. Маша часто загадывала по мелочи: если первым встретится мальчик, если сегодня работает знакомая продавщица, если мимо пробежит кот, если прямо сейчас зазвонит телефон, если, если, если... и тогда... за «тогда» обычно следовала незначительная приятность. Настоящих трепетных, важных желаний Маша не загадывала – побаивалась доверять свою судьбу встречным мальчикам, котам и продавщицам. А тут вдруг загадалось так глобально – «...тогда ВСЕ будет хорошо!».
Случайная, словно игрушечная, мысль цепко сгребла Машу в беспомощную кучку и, не отпуская, принялась играть с нею, как котенок с привязанным на веревке фантиком – отворачиваясь, то притворно, то искренне, и, наконец, вцепляясь коготками так, что не оторвать. «Глупости! Конечно же, я не полечу в Россию. Я ведь, собственно, ничего и не загадывала, а так просто подумала...»
Пограничник у трапа сказал Маше от имени Родины «Добрый день». По-русски. Маша взглянула на низенького паренька в пятнистой форме, как собака, услышавшая незнакомую команду, – недоуменно и робко, – и ответила Родине:
– Hello!.. Добрый день!
Маша стояла у выхода из аэропорта и вдумчиво дышала. Проверяла воздух – особенный ли он, родной или такой же, как везде, только чуть более задымленный.
Клевая девчонка, подумал таксист, выбирая себе Машу в пассажиры. Переступает тонкими джинсовыми ножками... такая мелкая по сравнению с огромной сумкой, разлегшейся рядом с ней на асфальте грязно-рыжим кожаным кабаном.
– Можно мне на Петроградскую? – теплым баском спросила девчонка.
– Можно, – разрешил таксист. Ему сразу захотелось Маше покровительствовать. – Со мной все можно.
Вывернув голову так, чтобы видеть Машино лицо, таксист потянул за собой потертого кабана на колесиках, размышляя на ходу: «А она и не девчонка вовсе, тридцатник точно есть! Лицо у нее странное. Западаешь сразу – значит, красивая. А посмотришь поближе – нос кривой, рот большой... вроде не красивый, а смотреть все равно хочется...»
Маша гордилась своей независимостью. Как же правильно она придумала, чтобы никто ее не встречал! Специально так решила. Не хотелось в аэропорту обязательных улыбок, натужно радостных возгласов типа «Ты совсем не изменилась!». И чтобы самой не отвечать. Не растрачиваться попусту на ненужную сейчас дружескую ерунду, сохранить себя для встречи с Питером. Маша собиралась всласть поплакать по дороге из аэропорта домой. В Америке, как ни смотри, ни кусочка Питера не увидишь, а вот Маша умудрялась. Она научилась сама дорисовывать картинки, смутно напоминающие Питер. Случайно выбранный взглядом дом, пусть даже не весь, – редко везло, чтобы сразу целый дом, – а какие-то элементы декора, оконный переплет, нечаянный изгиб рисунка, похожего на питерский модерн как гусеница на бабочку, физик на лирика, божий дар на яичницу... а там вдруг и балкончик привидится, как на Петроградской.
Больше возможностей для ностальгии давали запахи. Все же хоть и Америка, а человеком и там пахнет! Здесь Маше кое-что доставалось. Вдруг весной ударит каким-то дуновением. От асфальта, покрывающего чужие мостовые, ранней весной исходил особенный запах, привычно наполнявший ее детским восторгом. Как будто ей десять лет, и сегодня первый теплый день, и бабушка наконец разрешила ей вместо надоевших колготок надеть белоснежные гольфы, и Маша выставила белые после зимы коленки. Так только говорится, что белые. На самом деле голубоватые в синеву, как у всех ленинградских детей... и все это было – счастье. Машина тоска по Питеру не была злой от боли, как в воспоминаниях первых эмигрантов, выгнанных из России красными. Ее тоска была как печаль по детству, приятно-грустная, уютная. Днем Маше было в Америке замечательно, а вечером, перед сном, она разворачивала тепленький платочек со своей маленькой симпатичной тоской, чтобы заснуть в Питере, на Петроградской стороне, на серо-рыжей улице Зверинской, напротив зоопарка.
Маша смотрела из окна на шоссе, ведущее из аэропорта в город, и ровным счетом ничего не чувствовала. Она глядела на бывший свой город честно, безо всякой эмигрантской предвзятости. Желания убедить себя в том, что выбор сделан правильный, заметить все плохое, позлорадствовать с высокомерной ухмылочкой: мол, и воздух грязный, и жизнь ужасная в вашей Рашке, – нет у меня, честное слово, ну ни капельки! Так думала Маша, равнодушно отмечая провинциальную бедность скучных зданий вдоль шоссе. Да, конечно, на выезде из аэропорта ни один город не выглядит нарядным красавцем, но скука американского индустриального пейзажа хотя бы расцвечена множеством огней, яркими рекламными щитами, а здесь, у них в России, темно, как в прошлом веке... И еще. Какие, оказывается, смешные, не похожие на машины эти уродцы «Жигули»! Неужели они когда-то были такими вожделенными? А люди еще и классифицировали этих уродцев самым подробнейшим образом. «Шестерка», например, считалась куда лучше «тройки», а «восьмерка» или «девятка» казались по-западному элегантными.