Дорогая Андре, мне не хотелось перебираться в вашу квартиру на улице Суипача. Не столько из-за крольчат, сколько потому, что мне мучительно трудно прижиться в строго упорядоченном мирке, продуманном до мельчайшей частицы воздуха, а у вас в доме каждая такая частица при деле: оберегают мелодичный запах лаванды, пуховку, что вот-вот забьет лебедиными крыльями над пудреницей, голоса скрипки и виолы в квартете Papa[1]. Я испытываю чувство горечи, когда вступаю в дом, где некто, живущий по законам красоты, разместил все предметы, словно зримые повторы собственной души: тут книги (с одной стороны - на испанском языке, с другой - на английском и французском); тут зеленые подушки; на журнальном столике стеклянная пепельница, похожая на мыльный пузырь в разрезе, и место ее установлено раз и навсегда, и повсюду какой-то особый аромат, какие-то привычные звуки; тут домашние растения кажется, видишь, как они растут; тут фотография умершего друга, а ритуал чаепития с непременным подносом и щипчиками для сахара... Ох, уж этот скрупулезный порядок, который женщина устраивает в кокетливом своем жилище, как трудно противостоять ему, дорогая Андре, даже если приемлешь его, покорствуя всем своим существом. Какое преступное деянье - взять металлическую чашечку и переставить на другой край стола, переставить всего лишь потому, что ты привез свои английские словари и удобнее поместить их с этого краю, чтобы всегда были под рукой. Сдвинуть эту чашечку все равно что увидеть вдруг на полотне Озанфана[2] среди сдержанной игры оттенков жуть внезапного алого мазка, все равно что услышать, как в самый приглушенный миг какой-нибудь Моцартовской симфонии разом лопнут струны всех контрабасов с одинаковой чудовищной резкостью. Сдвинуть эту чашечку значит нарушить гармонию взаимосвязей, установившуюся во всем доме, между всеми предметами, между живущей в этой чашечке душой - в каждый миг ее существования - и душою всего дома и далекой его владелицы. Стоит мне прикоснуться к какой-нибудь книге, обвести пальцем световой конус лампы, поднять крышку музыкальной шкатулки - и у меня такое чувство, будто я совершил святотатство или бросаю вызов, чувство быстролетное, словно мелькнувшая перед глазами воробьиная стайка.
Вы знаете, почему я оказался у вас в доме, в вашей тихой гостиной, куда тщетно просится полуденное солнце. Все представляется таким естественным, покуда правда неизвестна. Вы отбыли в Париж, я поселился в квартире на улице Суипача, мы выработали простой и взаимовыгодный план вплоть до сентября, который возвратит вас в Буэнос-Айрес, а меня отправит куда-нибудь в новый дом, где, может статься... Но я не потому пишу вам, это письмо я вам посылаю из-за крольчат, мне кажется, вы должны быть в курсе; и еще потому, что мне нравится писать письма; а может быть, потому, что идет дождь.
Я переехал в прошлый четверг, в пять часов пополудни, средь тоски и тумана. За свою жизнь я столько раз запирал чемоданы, провел столько часов, собирая вещи перед путешествиями, которые никуда не привели, что весь четверг заполнили ремни и тени, потому что при виде чемоданных ремней мне словно бы мерещатся тени, тени от хлыста, которым меня истязают как-то исподволь, хитроумнейшим и невероятно жестоким способом. Но все-таки сложил чемоданы, позвонил вашей домоправительнице, что выезжаю, и вот я уже в лифте. Между вторым и третьим этажом я почувствовал, что меня сейчас вырвет крольчонком. Я так и не переговорил с вами заранее касательно этой моей особенности, но не из непорядочности, поверьте: не будешь же ни с того ни с сего объяснять людям, что время от времени тебя рвет живым крольчонком. Это всегда случалось со мною без свидетелей, вот я и предпочитал обходить сей факт молчанием - так же как обходишь молчанием столько разных разностей, которые постоянно вершатся (или сам ты вершишь), когда остаешься в полнейшем одиночестве. Не ставьте мне это в укор, милая Андре, не ставьте. Время от времени меня рвет крольчонком. Нельзя же по этой причине отказываться от жизни у кого-то в доме, и мучиться стыдом, и обрекать себя на затворничество и постоянное молчание.
Когда чувствую, что меня вот-вот вырвет крольчонком, я вкладываю себе в рот два пальца, раздвинутые, словно раскрытые щипчики, и жду, пока в горле не запершит от теплого пушистого клубочка, поднимающегося вверх быстро-быстро, словно пузырьки, закипающие в воде от щепотки фруктовой соли. Все очень гигиенично, длится меньше мгновения. Вынимаю пальцы изо рта, зажав между ними уши белого крольчонка. Вид у крольчонка довольный, крольчонок как крольчонок, без малейшего изъяна, только совсем малюсенький, величиной с шоколадного, но белый, а так кролик по всем статьям. Кладу его на ладонь, ласково ерошу пушок кончиками пальцев, крольчонок словно бы радуется, что родился на свет, и копошится, и тычется мордочкой мне в ладонь, и щекочуще пожевывает кожу, как это в обычае у кроличьей братии. Ищет еду, и тут я (речь идет о том времени, когда я снимал квартиру в предместье) выношу кролика на балкон и сажаю в большой цветочный горшок, где растет клевер, который я специально высеял. Крольчонок ставит ушки строго вертикально, мгновенным движением хватает молоденький побег, я уже знаю, что могу оставить его и уйти, и в течение некоторого времени жить, как прежде, жизнью, ничем не отличающейся от жизни тех, кто покупает себе кроликов у кролиководов.