Любимая, я утомлен и, по-видимому, немного болен.
Сейчас я оформил дела и пытаюсь, благодаря тому что пишу к Тебе в бюро, это бюро по-дружески успокоить. И все, что вокруг меня, находится в Твоем ведении. Стол прижался чуть ли не любовно к бумаге, перо улеглось в ложбинку между большим и указательным пальцами, как покладистое дитя, и часы тикают, словно птица.
Но я думаю, что пишу Тебе с театра военных действий или еще с места каких-нибудь событий, которые невозможно ясно представить, так как композиция их слишком непривычна, а тем самым и крайне неопределенна. Так я переношу сложности в самой мучительной работе -
Вечер 11 часов
сейчас долгий день проходит, и он, несмотря на то, что этого не достоин, имеет свое начало и свой конец. А в основном, с тех пор как меня прервали, ничего не изменилось, и несмотря на то, что слева от меня звезды из открытого окна, дается возможность закончить намеченное предложение.
… так непоколебимым рассеянием я приношу другим свои головные боли, столь же твердые, сколь и противоречивые. И все эти решение оживляются, обзаводятся крушениями надежд и удовлетворении жизни, эта путаница следствий еще яростнее, чем сплетение решений. Как ружейная пуля лечу я от одного к другому, и перенятое волнение, которое в моей борьбе распределяют между собой солдаты, ружейные пули и генералы, одного меня приводят в дрожь.
Но Ты пожелала: коли я хочу вовсе Тебя не лишиться, я должен утихомиривать и приводить в удовлетворительное состояние свои чувства с помощью долгих прогулок, пока Ты себя беспрестанно пугаешь и летом одеваешь себя в меха только потому, что зимой возможны холода
Впрочем, у меня нет ни общений, ни развлечений, все вечера подряд я — на маленьком балконе над рекой, я совсем не читаю пролетарской газеты и человек я нехороший. Однажды год назад я написал это стихотворение. В вечернем солнце,
Спины склонив, мы сидим В зелени, на скамье.
Наши руки свисают,
Наши глаза мерцают и жмурятся.
И люди идут в костюмах,
Покачиваясь, по гравию,
Гуляют под этим великим небом,
Которое протягивается от пригорка В даль, к горам отдаленным.
Так что у меня никогда не было такого интереса к людям, какого Ты пожелала.
Как видишь, человек я забавный; если Ты меня немного любишь, то из сострадания, моя участь — страх. Как мало встреча нуждается в письме, это словно плеск у берегов пары, разобщенной озером. По многочисленным откосам всех букв скользит перо и дело идет к концу, холодно и мне пора в мою пустую постель.
Твой Франц
Прага, нач. сент. 1907
* * *
Несмотря ни на что, любимая, это письмо получено с опозданием, Ты основательно обсудила то, что ты писала. Я никоим образом не мог его одолеть раньше, ни вследствие того, что я ночь провел, выпрямившись, на кровати, ни вследствие того, что, одевшись, сидел на канапе и в течение дня несколько раз заходил домой, если был повод. Вплоть до сегодняшнего вечера я изнемогал от этого и собирался написать Тебе, но перед тем перебрал некоторые бумаги в открытом ящике и обнаружил в нем Твое письмо. Пришло оно уже давно, но принесли его, когда убирали, из осторожности сунув его в ящик.
Я подразумевал, что написанное письмо — словно плеск воды у берега, но не считал, что плеск услышан.
И, сидя подле Тебя, и успокоившись, читаю, и позволяю себе вместо своих буковок вглядываться в Твои глаза.
Представь себе, что А получает от Х письмо за письмом, и в каждом Х старается опровергнуть существование А. Он продолжает свои доказательства со значимым нарастанием, с трудом понимаемые доказательства, с весьма туманными оттенками, вплоть до предельных, так что А чувствует себя чуть ли не замурованным, и даже совершенно особенным образом пробелы в доказательствах доводят его до плача. Все намерения Х сначала замаскированы, он только говорит, что полагает, будто А очень несчастен, у него такое впечатление, в подробностях ему ничего не известно, впрочем, А он утешает. Конечно, если бы так было, то удивляться не следовало бы, потому что будь А довольным собой человеком, об этом знали бы также У и Z. Ведь, способный уступать до конца, он имеет основания для недовольства; рассматривающие его воспринимают и его отношение и не возражают. Но если они наблюдают непредвзято, они даже обязаны сказать, что А не слишком доволен, потому что если бы он столь же основательно исследовал свое положение, как это сделал Х, он не смог бы жить далее. Теперь Х его уже не утешает. И А видит, видит непредвзято, что Х — самый лучший человек, и он пишет такие письма, что он — Бога ради — не способен захотеть ничего другого, как убить себя. В последний момент он еще настолько порядочен, что, избавляя меня от боли, он хочет не предать себя, а забыть, что однажды зажженный свет освещает все без разбора.