— Ah, jamais vous ne faites pas comme je veux!..[1]
Баронесса Стериан сердилась. Метрдотель был опытный, представительный, честный (продукты, правда, ворует, зато денег не трогает), и звали его Альбером, — после Батиста самое лучшее имя для метрдотеля. Но он все старался делать по-своему, просто надо следить за каждым шагом. Стол, впрочем, был недурен. Еды было необычайно много для маленького приема в Париже, — это и приводило в растерянность метрдотеля. Леони хотела поручить буфет модной кондитерской, — так она постоянно делала прежде: посчитают, при нынешней дороговизне, франков по 25 с человека (баронесса в сердитые минуты говорила про себя: «с морды»), зато никаких хлопот. Однако решено было устроить буфет собственными силами: и чище, и дешевле, и более distingué[2]. Да и не стоит платить метрдотелю жалованье, если поручать приемы кондитерской. При Леони было одно, а теперь другое. Икры не было — что ж делать, если Россия отрезана, да и там нет никакой икры; нигде больше нет икры, «и не будет», — говорят мрачные люди. Но были бутерброды с цыпленком и новые, английские сандвичи, сделанные из четырех разных сортов хлеба и сыра, складывавшихся пластами в кубик и снова разрезавшихся сверху вниз; мужчинам лишь бы жрать, но дамы-хозяйки заметят. Баронесса только вздохнула, глядя на буфет с чувством мухи, сидящей на сетке, которой прикрыты пирожные. Ей, как всегда, очень хотелось есть. Режим разрешал ей по вечерам апельсин, чашку чая без сахару, да еще небольшой сухарь, — «но лучше бы и без сухаря», — говорил доктор. «А вот возьму и съем большой бутерброд», — решила баронесса.
Отдав распоряжения метрдотелю, она подошла к двери гостиной, стала так, что из игравших в бридж людей ее могла видеть только Леони, и попробовала силу своего взгляда. Удалось: Леони оторвалась от карт и, по-прежнему улыбаясь, медленно кивнула головой, чуть заметно подняв брови. Это приблизительно означало: «Помню, помню, но еще нельзя, что ж делать!..» Разливать чай было рано. «У них, кажется, тогда и партии еще не было… До роббера не меньше, как пять — десять минут, — подумала баронесса. — Разве к Мишелю зайти? Что он все зубрит…»
Мишель готовился к экзамену в Ecole des Sciences politiques.[3] Однако баронесса застала его не за книгами. Он занимался боксом. Без пиджака, жилета и подтяжек, в толстых рукавицах, наклонив голову, упруго покачиваясь на странно расставленных ногах, он изо всей силы бил по большому черному мячу, — мяч так и носился в разные стороны на длинном металлическом стержне. «Господи! Сумасшедший!..» Баронесса, жмурясь, с ужасом представила себе, что в мяч на таком ударе можно невзначай попасть и ногтем, — «а у него такие хорошие, умные ногти! Вдруг расколется, ай!..» Она придавала у мужчин большое значение ногтям и как-то по-своему их классифицировала.
— Вот как вы готовитесь к экзаменам, тореадор?
— Mille pardons, grand’maman.[4]
Он потянулся было к пиджаку, аккуратно повешенному на спинку стула, но решил, что можно остаться и без пиджака.
— Бабушка, нельзя входить, не стучась, — сказал он. — В России, верно, было можно, а в Париже нельзя.
— Дерзкий мальчишка, я постучала… Да ведь вы ничего не слышите, когда занимаетесь этой идиотской гимнастикой…
Мишель, ласково улыбаясь, попробовал взять ее за руку.
— Как вы великолепны! Позвольте поцеловать ручку.
— Сначала снимите эту гадость, ваши рукавицы.
— Oui, grand’maman.[5]
Это обращение было, разумеется, милой шуткой, как и ее строгий начальственный тон. Баронесса по возрасту так не годилась в бабушки, что милая шутка не могла ее задеть. Однако она предпочла бы, чтобы он называл ее иначе. Родство между ними было очень отдаленное: неизвестно где находившийся муж баронессы чем-то приходился давно умершему отцу молодого человека.
— Ну, вот… Позвольте поцеловать… Ваше платье верх совершенства.
— Очень рада, что вы одобряете.
Ей нравились почти все молодые люди. Но этот нравился ей особенно. «И некрасивый ведь, совсем некрасивый, а молодец… Очень развитой», — выдала ему русский диплом баронесса. Мишель в самом деле много читал, но не «запоем», как русские студенты, а всегда одинаково, в определенные часы, за письменным столом, на котором в совершенном порядке были расставлены чернильница, стойка с перьями, пресс-папье, пепельница. Больше на его столе ничего не было. Неуютный вид имела и вся комната, с мячом для бокса, с гирями в углу, с двумя перекрещенными рапирами на стене. Он усердно занимался гимнастикой. Это тоже нравилось баронессе, хоть она называла его сумасшедшим. Нравилось ей и то, что он хорошо и неохотно играл в шахматы, в бридж, в покер, что он с недоброй усмешкой слушал речи старших, а в разговор вмешивался редко; но когда вмешивался, то отстаивал свой взгляд твердо, самоуверенно и злобно.
— А вы когда будете готовы? Сейчас подадут чай.
— Oui, grand’maman, — сказал Мишель с той же улыбкой. Эта раз навсегда принятая улыбка относилась и к ее смешному французскому языку, и к ее салону, и ко всему тому, что могла делать, думать и говорить баронесса Стериан. Впрочем, он почти ко всем знакомым, особенно к старшим, относился с беспредметной воинственной насмешливостью молодого человека, которого никак не проведешь.