9 октября 1935 года в Париже при не вполне выясненных обстоятельствах скончался поэт Борис Поплавский. Через несколько месяцев, в феврале 1936 года, у Дины и Николая Татищевых, друзей Поплавского, родился второй сын. Его крестной матерью стала мать покойного поэта Софья Валентиновна Поплавская. Мальчика назвали Борисом.
60 лет спустя, когда уже не было в живых ни матери Бориса, ни его отца, ни их родственников и друзей, ни старшего брата Степана, ни пса по кличке Утнапиштим, — одним словом, никого из тех, кто окружал колыбель новорожденного Бориса Татищева, он побудил человека, называющего себя Осветителем, вникнуть в историю его родителей и других людей, с которыми они были тесно связаны. Он считал ее интересной и был прав.
Но двадцатый век подошел к концу, и пришло время, наконец, распрощаться с этой историей, которая тянется уже чуть не сто лет. Странные мужчины, странные женщины, странные обстоятельства, странная, бесконечно длящаяся привязанность людей и событий к тоже очень странной стране. Все это надо вспомнить один раз — и навсегда забыть, перевернуть страницу, начать с нового листа. В новом тысячелетии.
Ха! Легко сказать «все вспомнить». Все-все? Все пережить, перечувствовать, перестрадать, пересказать?.. Так на это же нужно еще сто лет. И надо ли умножать сущности без надобности? Все уже было и пережито, и рассказано, и даже записано — и какими перьями! И что мы добавим, еще сто лет прокопавшись в архивах чужих судеб? И кому нужно это занудство?
Нет, если что мы и можем сделать, так это выхватить на мгновение ярким лучом из погружающегося во мрак прошлого отдельные куски и кусочки, дать им промелькнуть на экране нашего воображения, вспыхнуть и исчезнуть.
На то и нужен осветитель, éclairagiste, со своим лучом, возникающим где-то высоко над галеркой, пронзающим безмерное пространство огромного зрительного зала и, достигнув сцены, втыкающимся в нечто, слабо копошащееся в потемках истории. «Далеко в глубь, — писал один из героев этого повествования, — 10 дней, там ночь, как очень глубоко в воде; как быстро гаснет жизнь». Так то дни, а тут годы, годы, десятилетия, целые эпохи. Все утонуло, все темно.
И вдруг — луч. Он втыкается (я уже сказал) во что-то, вяло копошащееся, а то и вовсе неподвижное — там, в темноте прошлого, и оно оживает, да-да, оживает. Что вы пыжитесь, свысока посматривая из своего двадцать первого на их двадцатый, пришедшие на ушедших? Еще неизвестно, кто живее — вы или они. Это вы у нас спросите, у осветителей.
Мы же ничего не придумываем, ничего не сочиняем. Вот перед вами повествование — я в нем ни единого слова не написал, упаси Бог. Все было написано, я только луч направил, беспощадный луч. Бывает, воткнется в какое-нибудь слежавшееся дерьмо, а ему как раз и нельзя на свету быть. В темноте ведь не различишь, где дерьмо, а где пуп земли, вождь народов или там великое историческое событие, о котором и думать нельзя без преклонения. А луч пал, и видно: дерьмо.
Так мы и не будем туда наводить, дерьма и без того хватает. Мы займемся частными лицами, которые просто так жили, без должности, но зато и сами писали свою летопись, а не нанимали платных хронистов. Может летопись сия и не будет вам интересна — ну вы и не читайте. А у нас долг. Мы должны луч направить — и осветить. Чтобы все знали, как было у них там, в XX веке.
Там, правда, тоже все было как когда. Постепенно голода и холода миновали, все понемногу отогрелись и поели, а потом — в аккурат к концу века — повсюду высыпали торопливые жадненькие ребятки, быстренько ухватили, кто что мог, — и вот они уже люди третьего тысячелетия. Чуть что — и в Париж. О, Париж! Город будущего, сердце новой Европы, чудное, чудное обрамление для свежеприбывшего московского гостя. Вот метрополитен будущего, поезд из одного бесконечного вагона безо всякого машиниста летит под землей от церкви святой Магдалины до Национальной Библиотеки. Что ни станция — марсианский пейзаж, нержавеющий металл, небьющееся стекло, идеальный интерьер для новых русских, устремленных в будущее, отряхающих со своих ног прах двадцатого столетия. Конечная остановка, бесшумный эскалатор, потом лифт в светящемся хрустальном стакане — и вот наш луч падает на улицу Тольбиак.
Здесь, правда, все спокойнее, двадцать первого века поменьше, больше двадцатого, а кое-где угадываются следы и девятнадцатого. Зеленеют деревья, откуда-то доносится тихая музыка, небольшие кафе, булочные, цветочные магазины, прачечные самообслуживания… И если не свалиться снова в хрустальный стакан и потом в марсианский поезд, а начать разматывать эту длиннющую рю Тольбиак, двигаясь пешочком на запад, в сторону церкви Алезия и отступая при этом во времени, то вскорости мы доберемся до тех мест и до тех лет, где некогда были счастливы и несчастны люди, вызванные сегодня из небытия магической силой нашего луча. Мы минуем церковь Святой Анны, улицу Барро, постоим у психиатрической больницы Святой Анны, свернем на улицу Глясьер, по которой не раз мужественно и смиренно шествовал Б. П. и где к нему, коленопреклоненному и молящемуся, сзади подкрадывался дьявол. Оттуда можно по бульвару Араго свернуть направо, на улицу Гоблен, где так мило ели мороженое и где продавались такие зеленые ремешки… А можно пойти налево, к площади Денфер-Рошро, откуда уже рукой подать до Люксембургского сада и бульвара Монпарнас, здесь и сегодня можно посидеть в Куполе, Доме или Селекте.