Константинополь, сентябрь 1908 года
Камушек в ботинке больно натирал палец. Гумилев кое-как доковылял до мраморной скамьи, оперся ладонью о край и чертыхнулся, обжегшись о раскаленный камень. Но притерпелся, вытряхнул наконец осколок щебня и сел. Достал трубку, кисет, откинулся на спинку и вдохнул в себя горячий константинопольский воздух. Хорошо-о‑о…
Это было так… странно. Галата — суматошная, пыльная, увешанная флагами и иллюминацией — словно осталась где-то совсем в другом мире, в позабытом сне или в недочитанной дурной книге. Там, за Золотым Рогом, рушились империи, плелись интриги, происходили скандалы, политические убийства и финансовые коллапсы, а здесь, на площади Султанахмет, время будто утомилось и присело, зевая, рядом с ним. Вон, даже секундная стрелка замедлилась.
Гумилев вернул часы в карман, достал платок и вытер вспотевшие лоб и щеки.
— Николай Степанович, водички холодненькой? Лимонаду? Сбегаю принесу. — Коленька Сверчков, добровольно принявший на себя обязанности адъютанта, кивнул в сторону зевающего водоноши. — Холодненькой…
— Погоди, — остановил юношу Гумилев. — Черт их знает, что за вода. На окраинах холера лютует.
— Так что холера? Разве ж и пить теперь нельзя? В Петербурге тоже холера, в Воронеже… В Берлине — и то она. А попить охота. — Коленька отчего-то улыбался, словно разговор шел о чем-то пустяшном, легком.
— Все же потерпи, дружок. На «Тамбов» вернемся, откупорим голицынского трехлетнего. Вон, лучше мороженого съешь. Вкусное тут мороженое… А я нет… не буду. Не любитель сладкого.
— Ага! Съем! Вот прям слопаю! Ванильного с фундучком-с! — обрадовался Коленька и почти вприпрыжку бросился к тележке мороженщика.
Гумилева мучила жажда. Он попробовал сглотнуть, но горло пересохло. Язык, казалось, занимал весь рот, и трогать им нёбо было мучительно и противно. Еще с час назад казавшаяся отличной идея идти смотреть на крутящихся дервишей сейчас выглядела абсолютно невозможной. Добраться бы до каюты. Лечь.
Площадь Султанахмет оказалась удивительно немноголюдной. Водоноши сгрудились вокруг сидящего на корточках вихрастого заводилы и азартно резались в какую-то карточную игру. Их бочонки с охлажденной льдом водой и узкогорлые кувшины лимонада были заботливо упрятаны в тень. Лоточники то равнодушно глазели на игру, то озирались, высматривая доверчивых иностранцев. Прямо возле умывален мечети чистильщики обуви устроили импровизированную уличную мастерскую. Но зазывали прохожих лениво, скорее по привычке, нежели действительно рассчитывая на клиента. Прислонившись спинами к прохладному камню высокого фонтана, дремали двое дервишей. Глаза их были закрыты, лица расслаблены, но понять — спят ли они, в трансе или просто пережидают жару — было невозможно.
Гумилев поискал глазами Коленьку — ну где же он! Пора бы поторопиться, чтоб поспеть на борт к обеду! Коленька на укоризненные взгляды старшего друга не отвечал — влюбленно таращился на мороженщика. Как деревенский пастушок, впервые попавший на цирковое представление.
Разряженный в малиновый, шитый золотом коротенький жилет, в широкие шелковые шальвары, в алую с пышной кисточкой феску, мороженщик был необыкновенно хорош. Лихие усы и кудрявый чуб, черные с синеватыми белками глаза, отличные зубы, такие в сказках называют «жемчужными», и статная широкоплечая фигура… Гумилеву подумалось, что вот с кого надо рисовать рекламу папирос «ШикЪ» по шесть копеек за десять штук. Отлично будут продаваться.
Мороженщик творил при помощи медного гнутого черпачка невероятнейшие трюки. Он подкидывал его в воздух, ловил у самой земли, ловко перебрасывал за спиной из руки в руку и вдруг извлекал черпачок из чана уже вместе с ванильным снежком внутри. Хватал неуловимым жестом из подставки вафельный рожок, производил ладонями какие-то пассы, будто он сам волшебник Гудини… Алле-оп! И вот уже рожок, заполненный сладкой ванильной прохладой, оказывался прямо перед лицом у пораженного зрителя.
Гумилев попробовал облизать губы. Огляделся, намереваясь таки окликнуть водоношу. И черт с ней, с холерой.
— Я — Осман сын Ибрахима. Меняла. Почему это ты здесь, а не на условленном месте? Почему появился раньше? — Маленький — от горшка два вершка — чернявый и неряшливый мальчонка возник прямо перед Гумилевым словно из воздуха. Английский его был безупречен. Невозможно, невероятно безупречен для взъерошенного и босоногого турчонка лет восьми-девяти. Но поразило Гумилева не это, а то, каким спокойным и по-взрослому уставшим тоном разговаривал этот ребенок. Как будто внутри него прятался столетний гном.
— Не понимаю. Что? Что менять? Деньги? Мне не нужно…
— Вещь… Я же слышу, ты здесь не с пустыми руками. Значит, будешь менять. Могу предложить вот… это.
Гумилев вздрогнул непроизвольно, хотел было встать и пойти прочь, но отчего-то не сумел сразу подняться, а когда мальчишка начал один за другим тянуть за обмотанные вокруг цыплячьей шеи цветные шнурки и вытягивать амулеты — замер в неприятном оцепенении. Один, два, три, четыре…
— У меня вот это. Что у тебя?
Пацаненок бесстыже цапнул грязной своей в цыпках (бог знает, что он ими делал) ручищей за карман гумилевских штанов. Тот, где лежит Скорпион. Нащупав, вытаращил белки и звонко хлопнул себя ладонью по лбу. Изменился лицом, превратившись вдруг в обычного уличного нахаленка, каких в любом городе пруд пруди. Затараторил на ломаном английском: