Писать предисловие к современным мемуарам — дело почти безнадежное. И в старинных воспоминаниях авторский, то есть неизбежно субъективный, образ далекой;»нохи не менее важен, чем таящаяся за ним «реальность». Но там «срок давности», отделенность от нас уже «застывших в историю» событий, дает простор для чисто исследовательских, комментаторских уточнений. Одни мемуары поверяются другими (и прочими историческими источниками — от официальных документов до приватного эпистолярия), историк-комментатор — в меру своих дарований — открывает то, что ускользнуло из памяти мемуариста случайно, было сознательно вынесено им за скобки, а то и препарировано в соответствии со «своеобразием текущего момента» или собственной общественно- культурной позицией. Разумеется, подобного рода работа может производиться и над мемуаристикой новейшей, но все же, пока прошлое властно вмешивается в дела настоящего, пока историк, а не только мемуарист, ощущает себя прямо включенным в смысловое поле «предмета воспоминаний», его суждения не менее субъективны, чем воспоминания, которые он пытается корректировать. Тем более, если речь идет не о частных и конкретных сюжетах, но о «шуме времени», духе эпохи. На мой взгляд, именно об этом и написана книга Анастасии Александровны Баранович-Поливановой. Читатель, знакомый с ее воспоминаниями по журнальным публикациям, может выдвинуть два возражения. Во-первых, мемуары А.А. насыщены вполне конкретными частностями (игрушки, книги, яства, спектакли, платья, магазины, допросы, развлечения, аресты, пейзажи, школьные и университетские реалии и т. п.), а многие их страницы отведены под выразительные, уж никак не «парадные», портреты самых разных и по-разному замечательных людей — от родственников и школьных подружек до Пастернака и Солженицына. (Особенно живо, по-моему, нарисован Лев Зиновьевич Копелев.) Но в том-то и дело, что «портреты» и «предметы» живут здесь не изолировано, но в едином «музыкальном» потоке. Всякая деталь, словно бы без всяких авторских усилий, оказывается «рифмующейся» со многими иными, необходимой для воссоздания трудно уловимого образа той уникальной культурной среды, что не только систематически уничтожалась советской властью, но и почиталась несуществующей. Речь идет о недобитой дореволюционной интеллигенции и мучительно рождавшейся интеллигенции новой. (Не путать с «интеллигенцией нового типа», активно взращиваемой временными хозяевами России. Ее представители, впрочем, тоже возникают в книге А.А. — чего стоит воссозданное с брезгливой точностью мурло «литературоведа» Романа Самарина.)
Здесь-то нас и ждет второе возражение. «Шум времени» и «дух эпохи» — это пятилетки с Магнитками, стахановцы с коллективизацией, «дискоболы» и «девушки с веслами» из ЦПКиО, краснознаменные хоры и «Кубанские казаки», партсобрания и первомайские демонстрации. Или, напротив, Архипелаг, Лубянка, нищая деревня, переполненные поезда, карточки, уголовники и те же самые партсобрания, заканчивающиеся то инфарктом, то посадкой. Но уж никак не «тихое» существование московских интеллигентов — с их прикровенной религиозностью, знанием иностранных языков, походами в Консерваторию, поездками в Коктебель, машинописями недозволенных стихов и долгими разговорами. Но уж никак не обычное детство — с мечтами о красивой кукле, «Серебряными коньками» и сказками Андерсена (без слова «Бог»), школьными радостями-горестями и мхатовской «Синей птицей». Мало же их было! Мало. Хотя как считать. Бесценна всякая личность. Но какого же восхищения достоин каждый из людей, кто сохранил при большевистском владычестве живую душу, не позабыл простых смыслов, стоящих за обесцененными каждодневной фальшью словами «совесть», «долг», «семья», «дружба», «культура», «гений», и сумел передать свой опыт детям и внукам! Проще говоря — незаметно сохранить и спасти русскую культуру. Потому что культура — это не только свершения великих художников и ученых, но и тот круг «обыкновенных» людей, что может, хочет и способен воспринимать, к примеру, стихи Пастернака или музыку
Шостаковича. А это едва ли возможно без сохранения базовых ценностей, без восиитуемого семьей чувства «истории», «дома», «предания» и даже «своего круга». (Что и гут могут стеречь опасные соблазны — тема отдельная.) Сводить вопрос о сопротивлении советской нежити к ной росу о том, кого расстреляли или посадили, а кого почему-то в покое оставили (и даже относительно сносно существовать позволили), значит подчиняться известному тезису «зря у нас не сажают». Сажали по-всякому — как зря», так и «не зря», как скрытых ненавистников режима (открытых в 30 — 50-х было очень мало), то есть тех самых недобитых интеллигентов», так и истовых строителей коммунизма. Сопротивление, о котором, тактично избегая высокого» слова, по сути дела, и пишет А.А., — это не обязательно сильные поступки. Это сохранение нормы.
Безгрешных людей не бывает. Не было их и в том кругу, что сформировал мемуаристку. О «продажности» и ничтожности» интеллигенции сталинских времен (не юлько прикормленной верхушки!) было наговорено немало. Да, кто-то шел на дурные компромиссы, кто-то искренне хотел «труда со всеми сообща и заодно с правопорядком», кто-то спасался цинизмом, но даже и эти люди не сводимы к их «проступкам» или «ошибкам».