На карточке, которую бережно, обеими руками, держал Макар Юлюхин, был изображен лихой воин, одной рукой упершийся в бедро, другой — держащий обнаженную шашку свободным приемом «к бою». Голова его была высоко поднята, почти запрокинута назад, сбитая набекрень папаха лишь чудом держалась на голове, а в мягких, сплывающихся чертах круглого лица с усами, похожими на двух маленьких мышек, прижавшихся под носом, застыло напряженное выражение молодечества и неустрашимости.
И Макар, и его жена Филипповна, и сын Семен, сноха Марья и другая сноха, жалмерка Варвара, — все смотрели не столько на эти знакомые, припухшие черты родного лица, сколько на белые офицерские погоны, украшавшие длинный казацкий чекмень, который давил немного книзу невысокую фигуру воина.
— Чадушка моя… офицерик молодой!.. — радостно всхлипывая, говорила Филипповна.
Макар Юлюхин заморгал глазами и, глядя в темный передний угол, перекрестился широким крестом.
— Заслужил… Заслужил себе и потомству… — сказал он гордым, взволнованным голосом. — Вот, Семен… вот… теперь Юлюхины примером будут…
— Белоликий какой! — сказала Марья.
— Чистяк! — одобрительно заметил Семен.
И лишь одна жалмерка Варвара, которой был ближе всех изображенный на карточке воин, — не сказала ничего.
— Ну, ты чего же, офицерша? Посылай за бутылкой, магарыч с тебя! — шутливо мигнул ей Семен.
Она смутилась, покраснела, засмеялась, пряча лицо от взглядов, обратившихся на нее. Свекор почмокал языком и высокомерно сказал:
— Погодит покель… Патрет-то нам с Авдотьей, а не ей… Читай-ка чтение, Семен…
Семен перевернул карточку. На оборотной стороне размашистым почерком было написано:
«Искренно любящим родителям батеньке Макару Ионычу, а равно маменьке Авдотье Филипьевной на память сердца от вашего покорного сына 3-го донского Ермака Тимофевича полка зауряд-подхорунжего Гаврила Макарыча Юлюхина».
Карточку рассматривали долго и благоговейно. Макар не доверял ее никому и показывал лишь из своих рук, вслух высказывая опасения, что каждый зритель «заватлает» ее немытыми руками. Исключение допустил одно — для шестилетнего Мотьки, но и то пожалел:
— Целуй батяшку! вот сюда… в лик… целуй! Он тебе фуражку со службы принесет… — стуча черным ногтем по портрету, говорил Макар внучонку, с недоумением глядевшему сбоку на изображение забытого батяшки.
Мотька беззвучно приложился к лихо заломленной папахе и уронил из носа каплю на офицерский погон.
— Э-э… паршивец! — Дед старательно вытер рукавом и обдул драгоценную карточку, блестевшую глянцем, прищурившись, поглядел на свет и положил ее вместе с письмом сына в конверт.
— В рамку надо врезать… Понесу к Козьмичу, нехай в рамочку вделает, — сказал он.
И, спрятав конверт в пазуху, пошел бродить по всей станице, переполненный счастьем, гордостью и желанием излить избыток ликующего чувства перед всем миром. На улице он останавливался перед каждым встречным и после первых двух-трех слов говорил запуская руку в пазуху:
— Сын патрет прислал… Гаврюшка… В офицеры произведен..
И осторожно, черными, набухшими пальцами, подувая в разрез конверта, вытаскивал карточку и держал ее ближе к себе, чем к зрителю.
— О? При всем парате… в аполетах! — говорил изумленный собеседник, глядя сбоку на фотографию. — Молодец, молодец!., честь и слава!..
— Станицу не пострами л! — с гордым восхищением говорил Макар.
— Очень приятно… Молоденького офицерика-то давно надо на завод. А то во всей станице один и остался хорунжий — Перфил Ильич, — да какой уж он офицер — девяносто лет… А это по крайней мере… картина… Это покорно благодарим тебя, Макар Ионыч, за такого сына…
Скоро имя нового офицера в семье Юлюхиных заполонило решительно все стороны бытия, повисло над каждым начинанием, звучало на каждом шагу.
— Вот когда наш офицер придет, вот разделаем колышки! — мечтал вслух Макар Юлюхин. — Первым долгом дом перестановим… скруглим!., под железо сделаем… Четыре теплых…
Филипповна, более трезвая и чуждая чрезмерной мечтательности, говорила:
— Нечего вперед загадывать… Будет ли чем перестанавливать-то?..
— Я тебе верный факт говорю: скруглим! Офицер… в прелых-то стенах мерзнуть непристойно. Померзлись — и достаточно…
А старшему сыну, Семену, который из полка вернулся простым рядовым, говорил:
— А ты, Семен, теперь как же? Во фронт перед Гаврилкой должен?
Это была шутка, но за ней Семен уже чувствовал потерю своего первородства. Виду не подавал, но было ему неприятно, и разные мысли смущали его. Скруглят или нет дом по приходе Гаврилки, залезут или нет под железо — еще вилами на воде писано. Отец надеется, что принесет Гаврилка со службы кучу денег и все их выложит на стол: нате, хозяйствуйте, распоряжайтесь. А Семен знал, как Гаврилка сделает: сделает так, как и он, Семен, сделал когда-то: приправит молчок… Да и много ли денег собрал? Небось на разные наряды все рассатарил… Но уж, конечно, важничать будет, займет с женой и детьми чистую горницу, а Семена с детьми в кухню выселят — не офицеру же в кухне жить, — в доме всего две жилых комнаты: изба и горница; в избе давно уже, около печи, обжились старики. А потом поживет Гаврилка месяц-другой и скажет: давайте делиться, пожалуйте законную мою часть. Семен тут хребтом ворочал, над хозяйством бился, недосыпал, недоедал, а офицер заберет такую же долю его трудового, какая и ему будет предоставлена, и отойдет.