У меня есть мечта, одна из самых несбыточных в моей жизни, — превратиться в нарисованного на фреске языческого бога и жить себе беззаботно на потолке. В воображении я увенчиваю свое чело, как это подобает божеству, звездами, или виноградной лозой, или же нимбом из электрических лампочек (смотря по настроению) и облекаюсь в простые одежды, которые не стесняют движений и так подходят к мягкому климату тех сказочных стран. Людей я себе подбираю тоже по настроению; они нежатся рядом со мной на облаках и всегда по-своему обаятельны, вернее сказать, бесконечно обаятельны. Часто мне составляет компанию Г.К.Честертон, вихрь красок, радостный образ в соответствующем наряде и с увенчанным челом. И я должен сказать, что, когда он рядом, потолок просто светится весельем. У нас вволю октябрьского пива, мы потягиваем его из тяжелых кружек и горячо спорим о Гордости (это — слабое место Честертона) и о природе божества. У нас есть орел, который следит за нами, как за Прометеем, и время от времени заботливо пускает в ход обеззараженный клюв — этого требуют правила гигиены, ведь мы совсем не двигаемся и нам грозит увеличение печени… Честертон со мною бывает часто, Беллок — никогда. Беллок вызывает у меня безграничное восхищение, но с каким-то постоянным упорством я преграждаю ему путь в великолепный мир своих грез. Изображения Беллока нигде на потолке не видно, ни в одном самом далеком углу. И все-таки небесный живописец каким-то удивительным образом (по невежеству не могу судить, каким именно, в тонкостях живописи я разбираюсь плохо) заставляет угадывать тень Беллока на фреске. Где он? Вон там, где особенно выпукло легли мазки или где слабое свечение окружает великолепную фигуру Честертона? Не знаю. Но от взора тонкого наблюдателя, когда он посмотрит вверх, не укроется то удивительное обстоятельство, что Беллок здесь — здесь, и все же далеко, у себя, на другом небе, которое, несомненно, империалисту с Парк Лейн представляется прибежищем сатаны. Там Беллок царит…
Но на самом деле мне не доводилось встречаться с Честертоном в заоблачных высях, и нам отпущено судьбой лишь жалкое подобие того нескончаемого досуга, проводимого в отвлеченных беседах, каким я наслаждаюсь на воображаемых росписях. Я живу в мире непрерывных и неотложных дел, где подчас царят беспорядок и суета. Дела наваливаются на нас со всех сторон, нас подгоняют, торопят, мы ведем борьбу с противниками, размахиваем кулаками и с трудом урываем минуту, чтобы спокойно подумать и поговорить. И я не могу тратить время на бесконечные потасовки с Честертоном и Беллоком из-за формы и содержания. Есть много других, для кого мне следует поберечь кулаки. Можно расточать время в покое и на досуге, а в борьбе дорога каждая минута.
Во многих отношениях мы похожи друг на друга и если в чем-то расходимся, то это не закономерные, а случайные расхождения; просто мы говорим по-разному и у нас разные взгляды. Я всегда и любыми средствами буду отстаивать свои взгляды на человеческое мышление и свою манеру изложения, которая мне кажется убедительной и свободной, но Беллок, Честертон и я уже вполне взрослые люди с установившимися взглядами, мы теперь не станем менять свой язык и учиться новому; у нас разные дороги, а потому нам приходится перекликаться через разделяющие нас пропасти. Те двое заявляют, что, по их мнению, социализм не нужен народу, а я хочу больше всего на свете, чтобы народ жил при социализме. И мы будем теперь повторять это до конца своих дней. Но в действительности цели, к которым мы все трое стремимся, очень сходны. Наши разные дороги идут в одном направлении. Я утверждаю, что лучшей жизни для всего общества, неуклонного развития и прогресса всего человечества можно добиться, создав условия для самого полного и свободного развития отдельной человеческой личности. Нам всем троим одинаково ненавистен, и в этом мы единодушны, вид людей, раздувшихся от суетного богатства, безответственности и власти, — судьба поступает с ними так же жестоко и нелепо, как мальчишки, надувающие лягушек; нас всех троих возмущает, что до сих пор не решены проблемы, которые принижают и калечат человеческую жизнь с самого рождения, обрекают на голод и издевательства огромные массы людей. Мы ратуем за счастливую жизнь для всех без исключения, за то, чтобы все люди были здоровыми и обеспеченными, чтобы они были свободны и наслаждались своей деятельностью в обществе, чтобы они шли по жизни, как дети, собирающие в поле цветы. Мы все трое хотим, чтобы люди владели не чем-то отвлеченным, а тем, что им непосредственно нужно, чтобы, как говорит Честертон, сын в семье достраивал дом, который начал его отец, чтобы человек гордился плодами, которые он взрастил у себя в саду. И я согласен с Честертоном, что главное в жизни — отдавать всего себя, отдавать все свои силы ближнему из любви и чувства товарищества.
Но здесь у нас с ним расхождения не во взглядах; скорее, я не согласен с тем, как он их высказывает. Делиться с ближним, но делать это без души недостойно. «Поставить угощение» он считает проявлением благородства, а я этого не выношу, по-моему, это — безмерное издевательство и опошление прекрасного обычая: приберегать лучший кусок для богом посланного гостя. Так «угощать» — значит совершать обыкновенную сделку, да еще дурного пошиба, совсем в духе наших времен. Подумайте сами. Двое на время ушли из дому и решили выпить, они завернули в какое-то общественное место, где спиртное (слегка разбавив его из соображений личной выгоды) продают всем, кому угодно. (Как ужасно, что в жизни встречается подобное бездушие и продажность!) И Джонс неожиданно широким жестом швыряет два пенса или девять пенсов (одному богу известно, как они добыты), не спросив о состоянии кармана и не подумав о самолюбии Брауна. Что до меня, то уж лучше бы монету бросили мне за шиворот. Если бы Джонс любовно и сочувственно постарался узнать, в чем у Брауна нужда, какая жажда его мучит, и с умом и толком выбрал бы необходимое питье, чтобы эту жажду утолить, — вот это было бы другое дело; а когда просто так «угощают», и делают подарки, и развлекают, то в этом проявляется лишь чванливость и равнодушие, как у горланящих петухов, недомыслие и жестокость, присущие ничтожной и торгашеской забаве, порочной в самой своей сути, — игре в покер; и мне странно даже подумать, что Честертон воздает хвалу такому обычаю.