ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ МОГ ТВОРИТЬ ЧУДЕСА
«Это был человек, чье слово оказывалось лучом света в тысячах темных уголков. С самого начала века всюду — от Арктики до тропиков,— где молодые мужчины и женщины хотели освободиться от умственного убожества, предрассудков, невежества, жестокости и страха, Уэллс был на их стороне, неутомимый, жаждущий вдохновлять и учить...»
Так говорил в 1946 году Джон Бойнтон Пристли, английский писатель младшего поколения, выступая на похоронах Уэллса. Действительно, Уэллс положил жизнь на то, чтобы помочь людям «освободиться от умственного убожества, предрассудков, невежества, жестокости и страха». Об этом же мечтали просветители XVIII века Вольтер, Дидро, Свифт, и к моменту Французской революции 1789 года казалось, что они выполнили свою задачу. Но буржуазное общество породило новые жестокости, страхи и предрассудки. А это значило, что должны прийти новые просветители. Уэллс был в их числе — среди главных.
Замечательным в Уэллсе было то, что он умел говорить о вещах, важных для миллионов людей. При этом он не только отвечал на их вопросы, но и помогал эти вопросы поставить, иными словами — увидеть и осознать многие проблемы собственной жизни.
Для этого надо было не только хорошо знать, чем сегодня живет мир. Еще нужнее было знать людей, с которыми разговариваешь. Уэллс знал их отлично, потому что был одним из них. Их судьбы, их тревоги он понимал через свои.
Уэллс принадлежал к тому слою общества, который сформировался по-настоящему как явление массовое лишь в восьмидесятые — девяностые годы прошлого века,— к демократической интеллигенции. Люди, зарабатывавшие себе на жизнь умственным трудом, приходили отныне не из среды духовенства и дворянства, а из тех кругов, которые раньше, особенно если речь шла о литературе и искусстве, не очень принимались в расчет: из мелких лавочников, господских слуг, невысоких военных чинов, порой даже из мастеровых. Конечно, подобное происхождение было необязательным. Но тон задавали отныне именно они. Связанные тысячью нитей со своей старой средой и вместе с тем возвысившиеся над ней, рвущиеся к успеху и при этом достаточно еще осознающие свою ответственность перед теми, от чьего имени говорили, эти люди многое определяли в духовной жизни Европы. Были ли у них у всех одни и те же взгляды? Нет, конечно. Но в одном они сходились все или почти все: в мире надо многое менять. Задачу свою они видели не в том, чтобы в тысячный раз разрабатывать старое, а в том, чтобы открывать новое. Они несли в душе предчувствие какой-то невиданной перемены. Какой она будет? Когда произойдет? Кто знает! Но, наверно, ждать осталось недолго. И надо приближать эту перемену — расшатывать старое, опостылевшее, показывать несправедливость жизни. Кем-кем, а традиционалистами этих новых пришельцев назвать было нельзя. Они ведь знали оборотную сторону «старых добрых традиций».
Герберт Уэллс знал ее еще лучше других. Его родители были из «господских слуг», составлявших в Англии XIX века чуть ли не отдельное сословие — со своими убеждениями и предрассудками, своей табелью о рангах, своей гордостью и старательно подавляемым чувством социальной неполноценности. Именно последнее, видимо, и заставило Сару и Джозефа Уэллс, едва они поженились, искать самостоятельного положения в обществе. Оно скоро нашлось — в виде посудной лавки в маленьком, захолустном Бромли. В витрине стояла фигура Атласа, и дом назывался «Атлас Хаус». Бромлейскому Атласу не приходилось, однако, тащить на своих плечах слишком большой груз: лавчонка была жалкая, домишко захудаленький. И, что хуже всего, лавка почти не приносила дохода. Семья бедствовала. Ели не досыта, в одежде ходили штопаной-пере-пггопаной. Но детей учили, надеялись вывести в люди — например, определить в мануфактурную торговлю. На большее, само собой, не замахивались.
Но это родители. У Герберта были другие планы. Сначала и не планы даже. Просто этот мальчик невероятно любил читать, причем не обязательно книги легкие и развлекательные. А потом, ему вообще понравилось учиться — всему на свете. Никакого предпочтения науке или литературе он не отдавал, тем более что способен был к тому и другому. Правда, родители пытались помочь ему занять достойное место в жизни и дважды устраивали его в мануфактурные магазины, но из первого мальчика выгнали за неспособность, а из второго, где он начал даже продвигаться по службе и из уборщика возвысился до кассира, убежал сам. Его тянуло к «ученым профессиям». Место помощника учителя, которого он через такой-то срок добился, действительно, как он и предполагал, оказалось надежной ступенькой для будущих успехов. Уэллса приняли на педагогический факультет Лондонского университета, дали стипендию, он мог наконец заняться любимым делом.
Впрочем, каким? Герберт думал сначала, что это наука. Он даже знал какая: биология. Этот предмет у него преподавал Томас Генри Хаксли (Гекели), блестящий литератор и лектор, любимый ученик Дарвина, и Уэллс с утра до ночи просиживал на лекциях, в лабораториях, в библиотеке. К биологии Уэллса привлекала, впрочем, не только личность учителя. Было и многое другое. Прежде всего — особая современность этой науки. Само слово «биология» было тогда новым— до этого говорили «естественная история»—и несло непривычный смысл. Восьмидесятые годы были временем широкого распространения теории Дарвина, и борьба, которая шла вокруг нее, больше напоминала борьбу общественную, чем научную. Стабилен ли мир или подвержен переменам? Эволюционная теория Дарвина давала на это вполне определенный ответ. Предчувствие нового подтверждалось авторитетом науки. Изменяемость и прогресс оказывались объективными законами мира. Уэллсу ли и его новым университетским друзьям, таким же дорвавшимся до знания беднякам, было не приходить в восторг от подобных выводов? «Широкое просветительское значение биологических и геологических исследований наполняло мое поколение надеждой и верой»,— писал он много лет спустя.