Ольга Иванова (Яблонская Ольга Евгеньевна) родилась в 1965 году. Окончила Литературный институт им. А. М. Горького. Автор пяти лирических сборников, один из которых, “Ода улице”, вышел под литературным псевдонимом Полина Иванова. Живет в Москве.
Памяти Геннадия Айги
люди приходят к людям в скорлупках тел,
в облаке облика, прячущем существо, —
сквозь парадные двери идей и дел…
души приходят к душам —поверх всего.
души приходят к душам поверх голов,
изгородей, событий, судеб, времен —
льдистой водою в легких ладонях слов…
пленной форелью в тонких сетях имен…
робкой мольбою — сквозь роговой покров
несовпаденья, земные минуя сны…
души приходят к душам поверх миров.
вечно.
помимо воли.
войны. вины.
* *
*
я говорю от имени контекста,
который видят десять человек…
Илья Кукулин.
и я скажу (от имени контекста,
не чуждая астрального пиратства):
еще не вечер, нет, еще не вечер,
образчики вселенского сиротства,
искавшие небесного знаменья,
но меченные метою незнанья —
затворники Великого Затменья
и узники Великого Изгнанья,
смятением объятые и спесью,
как стенами тюремными, за ними,
давясь, как пеной, собственною песнью —
отчаянными, зимними, земными
и гулкими, как музыка, ночами —
оставшиеся, видимо, ни с чем, но
от муки одичавшими очами
то видящие, что — неизреченно.
Дождь
сквозь несметные струи небесной воды,
сквозь бессмертные слезы всеобщей беды,
улыбаясь, идти под намокшим зонтом,
в сонме женщин, осенних ее хризантем,
с увядающим стеблем и детским лицом —
безрассудствоцветения
(перед концом)
Книги
Параллельно мрут дерева и люди
(чтоб лежать друг в друге — как рыба в блюде).
А потом — заброшенны и зловещи —
умирают все остальные вещи.
И сперва умирают очки и чашки.
Чуть позднее — запонки и рубашки.
И, в аутсайде в скором (коль то — из драпа,
та — из фетра, —хором), — пальто и шляпа.
Умирает стул, умирает кресло.
Чтоб ни в коем ракурсе не воскресло
очертанье то… и (уже без боя)
умирает зеркало голубое.
И ничто не дышит. И только книги
(все равно — ты сам, Сирано, Карнеги) —
как невесты вечные…
(ибоэти
умирают дольше всего на свете).
* *
*
а женщина — просто печальный дурак,
который хоронится в каждом…
Сергей Шабалов.
в идеале — любовь, а на деле — ликбез —
как, лишась идеала, обходятся без,
и все та же над нею овчинка небес,
а по обе — нейтральная зона.
потому что Россия — огромный барак,
где всегда первомай и всегда полумрак
(внемже дремлет и внешний и внутренний враг
под нетленные блюзы Кобзона).
плюс на стрелке у трехперспективных дорог—
средь мятущихся рук и толпящихся дрог —
характерный триктрак да глухой матерок
пугачевщины и временщины…
а мужчина в России — ни грек, ни варяг:
бормота (бочкарев) плюс лапша (доширак).
ну а женщина —просто печальный дурак,
потерявший ключи от мужчины.
* *
*
Пока хотенья фанатели,
она вовсю уже мела,
метафизической метели
неутомимая метла
(как некий хлам с исподней полки —
ошметки памяти земной,
иллюзий мелкие осколки,
обмылки мысли основной),
сводя почти до примитива
судьбы немое синема.
Чья муть — уже необратима.
И нескончаема — зима.
Новой военной прозы мы давно не читали (после Астафьева и Владимова) — сильнейшая тема нашей литературы последнего более чем полувека сейчас ослабела. Повесть Вс. Петрова подключается к этой сильной традиции с большим запозданием — она была написана сразу после войны автором, с войны вернувшимся. Получается, судя по дате в конце текста, что она была написана где-то рядом с повестью Виктора Некрасова «В окопах Сталинграда». Повесть Некрасова породила долголетние разговоры про «окопную правду», которую то сдержанно признавали, то называли мелкой и приземленной. Но как назвать тогда ту правду, что мы читаем в повести о фронтовой Манон Леско? Правду о вечных законах жизни, любви и искусства, действующих и в смертельных обстоятельствах. Военная повесть с таким превышением вечного над военным, какое в советскую литературу о войне, очевидно, не вписывалось и ставило повесть совсем особняком и вне ряда. Очевидно, это было не для печати, и автор печатать ее не пытался, известно лишь, что он иногда читал ее близким знакомым. И вот она приходит к читателям шестьдесят лет спустя.
Может быть, чтение стоит начать с послесловия к настоящей публикации; оно написано петербургскими литераторами, знавшими автора. Но и они только после его смерти узнали об оставшейся от него в архиве военной повести. Послесловие дает нам портрет автора, имя которого известно в искусствоведческих и художественных кругах, петербургских-ленинградских прежде всего, и мало известно в кругах литературных. Когда-то в 70-е годы я слышал о Всеволоде Николаевиче Петрове от своих питерских друзей — им и принадлежит послесловие. Благодаря им я знал мемуарные очерки Вс. Петрова о Кузмине-«Калиостро» и о Фонтанном Доме, но ни по этому чтению, ни по рассказам об авторе я не мог бы его представить автором военной прозы. Теперь она перед нами — и мы видим, что это тоже его личный текст. Личный рассказ о простой истории из фронтового быта, в котором он остается самим собой, человеком искусства, отчего простая история становится необыкновенной, «пламенной». Простая история совершается по законам искусства, но он в ней, как сам о себе говорит, — «лицо второстепенное». Героиня же истории, фронтовая дружинница, возводится «в перл создания», как было принято выражаться в старинной эстетике. Рассказчик видит ее стремительно промелькнувшую жизнь в сравнении с «пламенными» явлениями в истории искусства, выбивавшимися из формы, — и могут сказать, что все это невозможно литературно; и в самом деле, в известной нам военной прозе это весьма необычно. Однако разве не так, что искусство оставляет нам вечные образцы для понимания жизни? Вечная Манон Леско, фронтовая дружинница, яркое женское существо — в повествовании, которое перед нами, она живая, совсем не литературная, о своей литературности ничего не знающая. «Тут метампсихоза», — говорит рассказчик. И он же в катастрофическом конце концов говорит о своей вине, потому что он, окружив ее всеми ассоциациями, накликал ее судьбу. Мы читаем очень необычную военную повесть. Из тайников словесности мы получаем прозу классического свойства.