Это не было дымкой сухости, наволочью ли облачной, какая с темнотою, бывает, затягивает незнаемо откуда и как небо, гася по-летнему тусклые и теплые звезды в едва угадываемой мерклой вышине, неся с собой какую-никакую прохладу перегоревшей, ископыченной суховеями степи, истомленной огородной ботве, осаживая тонкую, невесомую в закатном воздухе пыль, возвратившимся стадом поднятую, — горьковатую страдную пыль на отдание Спаса, в какой так легко дышится поздними вечерами и беспамятно так забываются сном усталые селенья.
Не было очередным газовым выбросом недальнего отсюда завода, в полгоризонта расползшегося за пологими степными взгорьями, тяжелой и всему чуждой здесь вонью кривобокой розы ветров — будто там, на западе, невыразимо тяжкую тектоническую плиту на мгновение приподняли и спертый безвременьем адский смрад вырвался долей своею и стал мучить и душить травы окрестные, попавшиеся на пути ростоши, враз потускневшие воды прудов, изводить хоть уже и попривыкших, не сказать чтобы верующих, но с адом не согласных селян. И никак не могло быть тонкой, дотянувшей и сюда гарью полусожженных-полуразбитых где-то на юге городишек с чадящими на окраинах остовами нефтеперегонных установок, с перепаханными танками, устланными битым шифером, черепицей и стеклом предместьями, с трупным смердением в иссеченных осколками, изрытых воронками и траншеями черешневых садах, слишком далеки они были, хотя горели, тлели день и ночь который год.
Это ни на что такое похожим не было и быть не могло; но какая-то, чудилось в последнем, зодиакальном уже свете, сухая мгла сопровождала неведомое это и неопределимое — сама сродни ночной тьме, почти от нее неотличимая и в ней скрывающаяся. Не с чем было сравнить эту мглу, которая и собственно мглою-то не была, а скорее мерцанием неким воздуха, тусклым его проявлением. Она возникла как бы из самого пространства, из координатной его тончайшей сети просквозила и замечена никем не была, все ушло с головою в первый, утягивающий на дно существования сон, а забытье полное — все, всех увело, кроме разве старика, выбравшегося скоротать часок-другой бессонницы своей в палисадник, старый, полуразгороженный, под непроглядные ночные тополя.
Перед тем, на самом исходе вечерней зари, еще чувствовалось снизу, от огородов и прибрежных кустов, неявное движение, наплывы, помавания речной свежести, еще одинокий степной комарик тонко зундел-жаловался, и была надежда на скудную хотя бы, пусть под утро, напояющую росу. Но с тьмою и во тьме появилась, проявилась, но облегла все, мертво обняла эта будто иссушающая все в себе мгла, обступила — и завыла где-то одна собака, брехнула испуганно и залилась другая; и старика, без того согбенного, еще согнуло в глухом клокоте кашля, в попытках не дать доломать себя, жизнью ломаного-переломаного, продохнуть, сказать себе самому: да што, мол, за черт… што такое?!
Но не успел. Оцепенение настигло все — глухое, обморочное, и старик уж не задышкой — им зашелся, воздуха лишившим, онемением этим, в какое-то мгновение охватившим и его, человека, и все живое вокруг и неживое, все звуки, движения, осокорек молоденький, незнамо как занесенный сюда и вылезший за штакетником, только что шевеливший изреженными своими, в чем душа держится, листками, но замолкший враз, и даже черный этот, кривой, вразнобой глядящий штакетник… На миг долгий оцепенило, неизвестно сколько продлившийся, в нетях застрявший, в беспамятстве мгновенном и полном; и от него, человека, ни горя, ни радости, ни даже сознания себя не осталось, а одни только глаза — будто чтобы видеть все это, обезличенное напрочь, утратившее всякое содержание свое, жизнь.
И он, казалось, долго видел эти исчерпавшие себя, сутью, как кровью, истекшие формы бывшие, совершенно плоские теперь, пустые и никому не нужные, пустее выеденного яйца, дыры от баранки дешевле, всю эту небылую, небывшую, даже и прошлого, казалось, лишившуюся тень мира, испорченный и выброшенный негатив его… да, тень, ничто, просто тени — как места, где не хватает света. Сколько теней, сколько не хватает света. Сколько тщеты.
Он не думал так, мыслей таких не было, никаких не было; он просто видел все это, как видят, скажем, что лошадь гнедая, не сознавая этого, и, если только спросит кто потом, говорят: да, вроде гнедая была, точно гнедая!.. Так и старик видел эту безнадежную, опрокинувшую все смыслы нехватку света, тщету немотствующую, эти тени не существующих уже дерев, ничего не огораживающего штакетника, избы своей выморочной, заметно севшей одним углом, и местоположение свое на завалине, где только что вроде и он пребывал и где даже тень его усматривалась тоже; но ни сказать, ни даже подумать, что это он там есть, или недавно был, или мог, как существо некое, быть вообще, — не представлялось возможным, поскольку и сама возможность эта у него была кем-то или чем отнята. Было только зрение чье-то, стороннее, прозрение в ничто, остального не существовало ни раньше, ни теперь, ибо не существовало и самого этого «теперь».
Отсутствие «теперь», отсутствие самого отсутствия — зачем дано, позволено было видеть ему это все, эти тени теней?