Неуклюжая фигура в плохо выглаженном костюме провинциального покроя, лицо в глубоких рябинах, неизменный портфель, туго набитый произведениями классиков, откуда учитель цитировал длинные периоды, упиваясь красотами текста и забывая о своем скрипучем голосе, — все это давало семиклассникам обильную пищу для насмешек. Наружность его хотя и напрашивалась на множество хлестких прозвищ, но он и в этой школе носил ту же кличку, что и во всех других, где преподавал в течение двадцати лет.
«Высший принцип» называли его ученики уже на третий день, выслушав несколько раз подряд восторженные комментарии учителя на уроках латинского и греческого языков. И это прозвище вскоре совершенно заменило его настоящее имя.
— Высший принцип… гм… нравственности, который вам всем необходимо усвоить, просто не допустит такого смешного и подлого поступка, как списывание у соседа, — говорил он и в этот день, склоняясь над сине-лиловыми тетрадями латинских сочинений.
Он так сосредоточенно продумывал в последние дни отдельные фразы перевода, которым намеревался закончить годовые занятия седьмого класса, что весь мир, полный страшных событий, проходил мимо его сознания. Как раз в ту минуту, когда он поднял костлявый, всегда измазанный чернилами указательный палец, возвещая со старомодной торжественностью, что начинает диктовать первую фразу: Enuntiationem primam…, раздался нервный стук в дверь. Дверь приоткрылась и быстро захлопнулась снова, пропустив директора школы. Превозмогая припадок удушья от страшного прилива крови, как перед апоплексическим ударом, он прислонился спиной к двери и слабым движением руки разрешил ученикам не вставать.
— Спартанцы, я спешу из Фермопил! — прошептал семиклассник Рышанек своему соседу Моучке, стараясь шуткой заглушить охватившую его в эту минуту внутреннюю тревогу. Но Моучка, бледный, взволнованный внезапным предчувствием, оставил без всякого внимания шутку товарища.
Он бесцельно обмакнул перо в чернильницу и так же бессмысленно положил его на верхний край тетради. Ручка покатилась по чистой странице, оставляя за собой мокрый, черный след…
— Гавелка… Моучка… Рышанек… идите за мной! — прозвучал ослабевший от волнения голос директора. Учитель «Высший принцип», собравшийся начать диктант и застывший на месте в нелепой позе с поднятым пальцем, теперь энергично запротестовал:
— Господин директор, мы как раз приступаем к латинскому переводу… а посему, согласно высшему принципу, отсутствие именно этих учеников…
Три семиклассника в растерянности, поднялись, шурша листами тетрадей, оглянулись на товарищей, словно пытаясь увидеть знамение своей будущей судьбы, и у всех троих одновременно в памяти встали вчерашние споры на речном пляже.
Рышанек, неутомимейший болтун в классе, бросил тихо:
— Так, значит, какая-то новая каверза!
Директору стало невыносимо дальнейшее пребывание в классе. Он быстро вышел в коридор. Но «Высший принцип» не мог стерпеть, что именно эти три лучших ученика, и их латинских работ он ждал с каким-то детским, нетерпеливым любопытством, не будут присутствовать на уроке, и он побежал за директором, взволнованно жестикулируя.
В эту минуту семиклассники Гавелка, Моучка и Рышанек поняли свою судьбу. В полуоткрытую дверь они увидели, что у большого светлого окна коридора стоят три человека в кожаных серо-зеленых куртках. Моучка оглянулся на класс, пытливо окинул его глазами, словно не выучил урока и теперь просил товарищей подсказать ему ответ на страшный вопрос. На его лбу выступили капельки пота. Франта Гавелка, сидевший на первой скамейке, еще раз подбежал к своему месту, испуганно, почти машинально захлопнул крышку чернильницы и снова возвратился к Рышанку, который выходил из класса, не оглядываясь, не простясь.
Когда двери за ними захлопнулись, все оставшиеся семиклассники содрогнулись от ужаса. Ибо это был июнь 1942 года.
«Высший принцип» вернулся в класс через пять минут. Ноги у него подкашивались, он едва дошел до кафедры, опустился на стул, сжал свой огромный выпуклый лоб костлявыми пальцами и совершенно незнакомым семиклассникам, по-детски жалобным голосом тихо простонал:
— Неслыханно… Неслыханно.
Потом собрался с силами, поднял глаза на свой класс и, леденея от страшного предчувствия, заикаясь, хрипло выговорил:
— Ваши… ваши… соученики… арестованы… Какая нелепость… Какое дикое недоразумение… Ученики… мои…
В семь часов вечера уличный громкоговоритель сообщил имена тех, кто в этот день был расстрелян за то, что одобрил покушение на Гейдриха: Франтишек Гавелка, Карел Моучка, Властимил Рышанек.
Молча, не в состоянии выговорить хоть слово, собрались учителя с семи часов утра в учительской. Лучи июньского солнца падали на стол, рассеянные пылинки золотились в потоках света. Двадцать человек, совершенно ошеломленные ужасом, бродили в ярком свете, словно в непроглядной тьме. Приход каждого увеличивал чувство бессилия. Учитель чешского языка Кальтнер, черноволосый малый мрачной наружности, писавший патриотические вирши к празднику двадцать восьмого октября, прохаживался между окнами, заслоняя солнечный свет. Неожиданно он остановился спиной к окну, сжал руками спинку стула, словно ища опоры для мысли, созревшей под его низким лбом, и, невидимый в лучах утреннего солнца, обливавших его со всех сторон и слепивших глаза своим нестерпимым блеском, начал истерически кричать: