Bвиду суффолкского побережья дрейфовала небольшая парусная лодка, на дне ее лежал труп с отсеченными кистями рук. Покойник был мужчина средних лет, маленький, молодцеватый, обряженный в элегантный темный костюм в белую полоску, так же безупречно сидящий на мертвом, как прежде сидел на живом. Сшитые на заказ штиблеты еще блестели – только носы оказались ободраны, – старательно вывязанный узел шелкового галстука лежал под выступающим кадыком. Злосчастный мореплаватель был одет весьма корректно, но для поездки в город, а отнюдь не для прогулки по безлюдным морским просторам; и уж конечно не для встречи со смертью.
Был ясный день, какие редки в середине октября, остекленелые глаза смотрели вверх на синее небо, по которому юго-западный ветер волок изорванные клочья случайного облачка. Дощатая скорлупка-лодка, без мачты и уключин, покачивалась на зыби Северного моря, и голова покойника моталась из стороны в сторону, словно в тревожном сне. Лицо его было ничем не примечательным даже при жизни, а смерть если что и добавила, то лишь жалкую бессмысленность выражения. На шишковатый высокий лоб налипли жидкие светлые волосы, нос прямой и узкий, как лезвие бритвы – того гляди, хрящом прорежет кожу; небольшой тонкогубый рот приоткрылся, обнажились два выступающих верхних резца, придавая ему сходство с убитым зазнайкой зайцем.
Ноги, еще окоченевшие, были протянуты по обе стороны поднятого шверта, руки выложены на банку. И обе кисти обрублены у запястий. Почти без крови. Только две черные струйки запеклись на жестких рыжих волосках, и банка немного измазана, словно разделочная доска. Но больше ни на геле, ни в лодке крови ни капли.
Правая кисть была отнята аккуратно, белел закругленный конец лучевой кости; а левая измочалена, раздробленная кость торчала из мяса острыми иголками. Рукава пиджака и манжеты рубашки были аккуратно завернуты, и в болтающихся золотых запонках с монограммой, взблескивая, отражалось осеннее солнце.
Маленькая лодка с давно не крашенными облупленными бортами одиноко покачивалась, как брошенная игрушка, на колышущемся пустынном море – лишь у горизонта виднелось каботажное судно, держащее курс на Ярмут; больше нигде никого. Около двух часов дня по небу к земле пронеслась черная птица, волоча за собой перистый хвост и разрывая воздух ревом моторов. Но рев замер, и снова воцарилась тишина; тихо, только плескалась вода о борт да раздавались редкие возгласы чаек. Вдруг лодка сильно качнулась, потом выровнялась, повернулась вокруг себя. Она словно ощутила тягу прилива и обрела направление. Черноголовая чайка, присевшая было у нее на бушприте как недвижная носовая фигура, взмыла в воздух и с криками закружила над мертвым телом. Маленькое суденышко, шлепая носом по волне, медленно, неотвратимо влекло свой страшный груз к земле.
В то же самое время, без малого в два, суперинтендант Адам Далглиш, затормозив, свернул на травянистую обочину перед Блайборским собором и, выбравшись из своего «купер-бристоля», вошел под прохладные серебристые своды одного из красивейших церковных зданий в Суффолке. Он ехал в Монксмир-Хед, под Данвичем, где намеревался провести десятидневный осенний отпуск у незамужней тетки, своей единственной здравствующей родственницы, и Блайборо был последней остановкой на его пути. Далглиш выехал из Сити ранним утром, когда Лондон еще даже не начал просыпаться, и, вместо того чтобы двигаться прямой дорогой через Ипсвич, свернул в Челмсфорде на север и въехал на территорию Суффолка со стороны Садбери. Позавтракав в Лонг-Мелфорде, он взял направление на запад и медленно покатил через Лейвенхем в самое зеленое и наименее испохабленное из графств. День был прекрасный, и на душе у него было бы не хуже, если бы не одна неотступная забота. Ему надо было принять некое решение, которое он сознательно отложил на отпуск. До возвращения в Лондон он должен был додумать до конца: делать предложение Деборе Рис-коу или нет?
Честью говоря, ему было бы проще, не знай он наверняка, какова будет ее реакция. А так вся ответственность – на нем, ему предоставлялось решить, следует ли прервать нынешние достаточно комфортные отношения (достаточно комфортные для него, во всяком случае, но ведь факт, что и Дебора сейчас гораздо счастливее, чем год назад, верно?) и заменить их взаимными обязательствами, которые, насколько он понимал, раз приняв на себя, и та и другая сторона будет рассматривать как нерасторжимые, чем бы дело ни обернулось. Нет, кажется, более несчастных супружеских пар, чем те, кому гордость мешает признать, что они несчастны. Кое-какие доводы против ему были известны уже и сейчас. Ей, например, не нравится его работа. Это неудивительно и не так уж важно. Работу он выбирал сам и не нуждался ни в чьем одобрении. Но если представить себе, что всякий раз, как надо будет задержаться на работе или куда-то срочно выехать, – извольте звонить домой, отпрашиваться… Прохаживаясь под высокими четырехгранными сводами храма, вдыхая особый англиканский аромат воска, цветов и старых отсыревших молитвенников, Далглиш вынужден был признаться себе, что получил желаемое как раз тогда, когда усомнился в его желанности. Дело это обычное и не должно особенно огорчать умного человека, но все-таки неприятно. Его останавливал не страх утратить свободу – как правило, больше всего пекутся о своей свободе именно те, кто внутренне несвободен. Гораздо труднее ему было поступиться своей обособленной личной жизнью. Даже просто постоянное физическое присутствие рядом с тобой другого человека и то нелегко стерпеть. Водя пальцем по деревянным извивам резного аналоя XV века, Далглиш пытался представить себе, как это будет, когда в квартире на Куинхайте поселится Дебора – уже не дорогая гостья, а законная, документально зарегистрированная «половина».