Крупная капля дождя, повисшая на листе липы, слепит глаза. К землянике солнце не пробивается, и её листья просто мокрые.
Марья думала, земляника не приживётся, а она прижилась, будто родилась здесь, под этими липами.
И сейчас всё вместе — закрывшие небо и солнце, сомкнувшиеся над могилой ветки лип, старые их стволы, с богатой, слоистой корой, обросшие мхом, и блёклые земляничные кусты, и новорождённая дружная трава, привезённая Марьей вместе с земляникой и землёй из леса, и чуть сладковатый воздух, который бывает только на кладбище, и запах свежих цветов, положенных Марьей в изголовье могилы, и сам холм, аккуратным теплом укрывший мать, — составляет то, что Марья про себя называет вечностью.
Для неё вечность — не Космос с безвоздушьем и ледяным холодом, с планетами и звёздами, с Землёй, покорно плывущей из века в век вокруг Солнца, вечно полыхающего огня, для неё вечность — это не прекращающаяся ни на мгновение живая жизнь природы, с обязательной сменой снега, дождя, зноя, с неожиданным каждый раз, вроде из смерти, новым рождением цветка, дерева, и жизнь главная, не видная глазу, тайная, которую она всегда ощущает, но которая никак не даётся осознанию. Душа умершего улетает на небо, говорят верующие. Куда? Во Вселенную, в Космос? Или в тёплый подол солнечного, голубого воздуха, хранящего жизнь на земле? Может быть, жизнь, которую она ощущает, но не видит, и есть жизнь душ людей, живших раньше, и именно души наших предков защищают нас от холода космической Вселенной? Если этому поверить, значит, мама осталась жить? Значит, мама — близко, здесь?! И видит, как она, Марья, сжавшись, сидит на скамейке, отгороженная от суетной жизни сетчатой, высокой, железной клеткой, зачем-то возведённой отцом?! Значит, мама знает, как прошли эти два чёрных года без неё?!
Вот, кажется, ухватит Марья что-то главное, то, что знала в минуту рождения и в детстве, а сейчас, в свои двадцать лет, начисто позабыла, но что осталось смутным воспоминанием. Ещё немного усилий, и она распутает наконец клубок снов, ощущений, поймёт: зачем родилась мама, если так нелепо рано умерла; зачем родились они с Иваном, если и их унесёт смерть; что такое жизнь и смерть, может, правда, души не умирают и живут на небе?!
Марья боится пустых небес, но и густо населённых небес тоже боится, с миллиардами обретших вечность душ, не видных глазу, как-то участвующих в жизни живых. Что же на самом деле? То, чего она не видит, но хочет, чтоб это невидимое было, или только то, что реально она видит, осязает, слышит?!
Зачем ей понадобилась истина?
Это она, Марья, сама — своей любовью и властью сохранила мамину душу в себе и в этой земле, на которой так легко прижилась лесная земляника.
Сейчас придёт Иван и тоже встретится с мамой — в искрящейся капле дождя, чудом удерживающейся на листе липы, в мокрых цветах земляники, в оглушительном пении птиц, высвистывающих свои заботы, только Иван может не догадаться, что это — мама.
Сегодня день маминого рождения, второй — после её гибели.
День рождения — день чуда. Мама могла бы не родиться, и тогда не родились бы они с Иваном. Из тайного мира и миллиона клеток случайно или закономерно вырвалась одна, единственная, соединилась с ещё одной, тоже случайной, и в слившихся двух клетках создались энергия и могучие клетки для новой жизни — их с Иваном.
Вместе с жизнью мама подарила им и себя.
В войну, в эвакуации, весь жалкий иждивенческий паёк отдавала им, стала тощей и бледной. Продала всё, что привезла, осталась в кофте, в синей сатиновой юбке и синих тряпичных тапочках. Когда кончились вещи и деньги, пришлось служить — устроилась в редакции местной газеты, их вынуждена была поместить в детский дом, так как работала почему-то в основном ночами.
Только тот, кто замерзал, кто видел мертвецов, сидящих и лежащих у ледяных стен домов Чистополя и Казани, и прежде игр, волшебства вобрал в себя знание обязательной конечности жизни, кто хоть день пробыл в детском доме и прежде любви, дружбы ощутил сиротство и постоянное, сосущее чувство голода, саднящие раны, из-за куска хлеба нанесённые такими же голодными и одинокими детьми, и постоянное ожидание мамы, может понять, заново ощутить остроту радости: мама берёт их за руки и выводит из детского дома. Пусть на полчаса, но выводит.
И она, мама, вот она, с ними. Даёт по куску сахара, поворачивает их лицами к солнцу или к дереву, рассказывает сказку про добрых волшебников, дружно сбежавших из всех сказок, чтобы спасти их от войны, играет с ними в шарады. «Первое моё, — говорит мама, — речка в Италии, второе — то, что со всеми нами происходит сейчас, а целое — то, чего мы очень сильно ждём». Они не знали речки в Италии, но хорошо знали, чего сильно ждали. «Победа!» — кричали хором. Так учили географию. Есть, оказывается, речка По! «Первое моё, — говорила мама в другой раз, — то, что всю жизнь тащит лошадь. Второе: то, что происходит с колесом. Целое моё — то, чего мы с вами очень сильно ждём». Они ещё не знали, что может тащить лошадь всю жизнь, и лошадей ещё не видели, они не знали, как назвать то, что происходит с колесом, но они хорошо знали, чего ждали и хотели больше всего: возвращения вместе с мамой домой в Москву. Тогда кончатся голод, холод и ночи в комнате с двадцатью детьми, когда по сто раз вскакиваешь в испуге от чьих-то слёз и криков! Тогда мама будет всегда с ними! Они хором кричали «возвращение!», разом открывая смысл новых, незнакомых слов. Мама гладила их по лысым головам, утирала носы, прыгала с ними — кто выше, чтобы они поскорее выросли, и снова убегала на работу, запрещая им реветь, иначе в другой раз ей не разрешат встретиться с ними.