Андрей Столяров
НАУКА РАССТАВАНИЙ
Хочу тебя видеть, хочу с тобой разговаривать, хочу тебя чувствовать – пусть даже так, на некотором отдалении. Хочу, чтобы ты на меня иногда посматривала. Посмотри, пожалуйста, на меня. И я тоже на тебя посмотрю. Мне это нужно. У меня теперь каждое утро начинается с какого-то оглушительного отчаяния. Я просыпаюсь без четверти семь и сразу же вспоминаю, что тебя больше нет. Еще до того, как открываю глаза. Глаза еще не открыл, а уже знаю, что тебя больше нет. И сразу же все вокруг – пусто, пусто, безжизненно. Страшно даже пошевелиться. Страшно начинать новый день. Потом я, конечно, все равно поднимаюсь, умываюсь, пью кофе, съедаю что-нибудь такое, необременительное. Тогда отчаяние это немного рассасывается. Нет, конечно, не исчезает, – чуть забывается, уходит куда-то в ночные глубины. Побаливает, как заноза. И вдруг снова вспыхивает при первом же неосторожном движении. И сначала я чуть не вскрикиваю и не понимаю, что это значит, и лишь потом прихожу в себя и догадываюсь, что тебя больше нет.
Наверное, это для меня слишком внезапно. Знаешь, когда я тебе три дня назад в каком-то наитии позвонил – это уже после того, как мы почти две недели не виделись, – и так осторожно сказал, что мы, по-моему, как-то нехорошо расстаемся, надо хотя бы встретиться на прощание, а ты вдруг не возразила на это ни одним словом, вот только тогда я понял, что мы действительно расстаемся, впервые понял и впервые почувствовал это отчаяние. Я и в самом деле как будто провалился в трясину. Мне никак даже толком не сообразить, что происходит. Кругом – муть, бездонная пустота. Я даже есть потом не мог несколько дней. Только в субботу сумел пропихнуть в себя творожный сырок. Маленький такой, знаешь, детский, с пингвинами на обложке. Ангелина почему-то эти сырки ненавидит. Вот, в чем тут дело. Для тебя прошло уже больше месяца, а для меня – всего несколько дней. Я еще привыкнуть к этому не успел. Я еще оглушен и разеваю рот, как рыба, выдернутая из воды. Это, наверное, смешно выглядит со стороны. Нет, конечно, я тоже уже давно чувствовал, что у нас все как-то не так. Вечно нет времени друг для друга. Созваниваемся все реже и реже. Точно общение превратилось в обременительную обязанность. Вот Гек предложил, например, квартиру, а из-за каких-то там пустяков не связалось. Почему не связалось? Раньше мы ни на какие пустяки не обращали внимания. Мы даже разговаривать стали – так, чуть-чуть раздраженно. Ты тоже заметила? Не специально, конечно, а как-то, по-видимому, само собой. Это и плохо, что как-то уже само собой. Мы устали, наверно, и эта усталость дает о себе знать. Конечно, конечно, я чувствовал, что обрываются между нами какие-то ниточки. Если помнишь, даже сказал тебе что-то такое примерно месяц назад. Что обрываются у нас какие-то ниточки. Это на Литейном, по-моему, мы торопились зачем-то, не знаю, в сторону Невского. Помнишь, я сказал, что рвутся какие-то ниточки? Но мне и в голову не приходило тогда, что они оборвутся совсем. Ты так серьезно ответила, что мы эти ниточки обязательно свяжем. Ты так серьезно ответила мне, что я почти успокоился. Я успокоился, и, наверное, это было ошибкой. Напрасно я тогда успокоился. В любви успокаиваться нельзя.
Все-таки есть в тебе, есть какая-то легкомысленная жестокость. Есть, есть немного, я это почувствовал, как только мы познакомились. Хотя, конечно, еще никаких оснований для этого не было. И тем не менее, сразу же, буквально в первые же недели. Ты, наверное, помнишь, тебя это тогда немного задело. Зима, позапрошлый год, мы торопились куда-то, кажется, по Апраксину переулку. Там как раз сменили прежние обычные фонари на натриевые. Желтое и теплое, человеческое, вместо синеватого и мертвенного. Вот тогда я, по-моему, и сказал тебе о жестокости. Ты, как ребенок, который только что увлеченно возился с любимой игрушкой, целовал ее, тискал, называл всякими ласковыми именами, и вдруг – надоело, через секунду отбросил в угол, и забыл навсегда. В угол, в угол, через секунду, из памяти, навсегда.
Ты только не подумай, что я тебя в чем-либо упрекаю. Ни в коем случае. Нет ничего хуже при расставании, чем в чем-либо упрекать друг друга, вдруг начинать разбираться кто был прав, а кто виноват, кто чего не сумел и почему все именно так получилось. Давай не будем, пожалуйста, ни в чем упрекать друг друга. Давай не будем ничего выяснять и не будем копаться в том, что действительно больно. Давай не будем уничтожать таким образом наше прошлое. Оно и так, вероятно, рассеется в самое ближайшее время. К сожалению, все это пройдет. Жизнь хороша именно тем, что в ней все проходит. И одновременно плоха тем, что в ней проходит действительно все. Все, все проходит. Ничего удержать нельзя. Я даже примерно представляю, как это произойдет. Года через три примерно мы с тобой случайно столкнемся где-то на улице, ты очень благожелательно спросишь у меня как дела, а я, в свою очередь, также благожелательно поинтересуюсь, что новенького у тебя. Что-нибудь незначительное такое друг другу расскажем, а потом ты легко чмокнешь меня в щеку и побежишь дальше. Так легко меня поцелуешь в щеку. Может быть, даже ты обернешься и помашешь рукой на прощание. Да, скорее всего, ты обернешься и помашешь рукой. И в тот самый момент, когда ты помашешь рукой, сдвинутся материки и произойдет бесшумная катастрофа. Исчезнет целый мир, о котором знали только два человека, ты и я: зима, когда мы с тобой спешили по Апраксину переулку, опять же – зима, и ты бежишь по перрону, опаздывая на московский поезд, двор на Васильевском острове, где мы впервые поцеловались, ночь, когда ты мне позвонила и вдруг сказала, что хорошо, пусть так все и будет. Весь этот мир сразу же перестанет существовать. Он развеется, как мираж, стечет сквозь пальцы. Его не будет уже никогда, никогда…