Грубой ниткой заштопан твой лоб,
заморожено грешное тело.
И мертвецкий пиджак ты огрёб
против воли, судьба принадела.
Нет, конечно же, это — не ты,
старший брат и ровесник, и пастырь,
что с усмешкой смотрел на бинты
и на боль, и на кровь, и на пластырь.
Оболочка. Останки. Футляр
благородной души справедливой,
нам отдавшей пронзительный дар,
образ времени, горько правдивый.
В ожиданье большого огня,
крематорской подверженный смете,
ты по-прежнему выше меня,
и себя, и болезни, и смерти…
Прощай другим и не прощай себе.
На том стоим,
архангельской трубе
вверяя слух оставшийся и голос.
Без этой дружбы время раскололось,
отпали смыслы прежние, отпал
страх поражений, бедствий и опал.
Успев простить, ты все успел на свете.
Не холодна вода в холодной Лете,
а горький сон Вергилий составлял,
найдя черновики своих начал.
Огнем гори теперь, литература, —
шутиха, пьянь, завистница и дура
в чужом пиру, — мой друг тебя простил,
повысив свет действительных светил.
Благодарю за то, что я годами
шел за тобой, читая вещий знак.
Прости нас всех и оставайся с нами,
как друг, как брат…
Как спутник…
Как вожак…
Как же стерпеть эти черные дроги
до крематория в пробках дороги,
под равнодушный шумок площадей...
Как пережить этот год високосный,
подло расчисленный, словно допросный...
Пей и не жалуйся... Или запей…
Эй, календарь!.. Перепрыгивай даты!..
Руки выкручивает, треклятый,
на одиночество жертвуя чек…
Только денек февраля никчемушный
вынут из года, а сборщик подушный
хочет из времени вырезать век…
Все эти дни меня трясло,
срывался по любой причине.
Рифмующее ремесло,
как мент, пытало о кончине
ближайшего из всех друзей.
Нет и не быть тебе замены.
Квартира чахнет, как музей.
Отчуждены диван и стены.
Библиотека сиротой
глядит во след убывшей плоти.
С неслыханною частотой
машинка просит о работе.
Но тщетно ей и тошно мне,
одноязыким патриотам;
в междугородней тишине
нет места строкам и отчетам.
Прости, безбожник дорогой,
напраслину моих молений.
Ты мог оставшейся ногой
ступить на храмовы ступени.
Ты мог приходский свой доход
поднять однажды щедрой данью,
но предпочел иной исход
раскаянью и покаянью.
Оставив дружбу и жилье,
ты оборвал любые речи
затем, чтоб претерпеть свое
во имя бесконечной встречи
с единственной…
Случилось так, что ты себе накаркал.
Упрямец, не послушался меня.
На високосный год, на первый квартал
нам назначалась эта западня.
Так выпало, что реаниматолог
тебя в твою палату не пустил,
отдал хирургу, и наркозный полог
отгородил остаток дней и сил.
Ты отошел. А я не мог смириться
и, как живому, все бубнил тебе,
что твой блестящий слог
и взгляд провидца
не по нутру буграм и голытьбе;
что важно из статей составить книги,
одну, вторую, может быть еще.
Но ты молчал, снимая все вериги,
и больше мне не подставлял плечо.
Свыкаются. И радуются мелким
успехам, двери шуткам приоткрыв.
Спешат по новым хитростям и стрелкам,
пытаются пристроить твой архив...
Ты всех простил, прости и мне заботы
работные, беспомощность мою,
пошли мне вслух приветы и остроты.
…На перекрестке, понимая кто ты,
бормочущий и плачущий стою…
Пять лет в заложниках,
лежачий,
самим собой зажат в тиски,
ты ставил высшие задачи,
но задыхался от тоски.
Друзей отодвигала челядь,
ждя часа…
Ты ее простил,
не в силах что сказать,
а сделать
уже, тем более без сил.
Ты ждал полета без оглядки
к той, что давно к себе зовет,
когда меняя распорядки,
ты враз достигнешь всех высот…
Выпить с тобой. И открыться тебе.
И вознестись в долгожданной беседе,
смысл проявляющей в общей судьбе
и побуждающей сердце к победе.
Что-то прочесть. Получить по башке
или поблажку, своих притязаний
не оставляя. И, как о божке,
спорить о Пушкине в действенном плане.
Ты — Стародум, да и я — стародум.
Как же с тобою не стать стародумом?
Времени долго не взяться за ум,
в веке чиновном, чужом и угрюмом.
Встань же с дивана. Возьми костыли.
Едем в Пушгоры. Тебя на колесах
я докачу до святейшей земли,
помня о главных, о русских вопросах.
Сам понимаешь, Тригорское — рай,
там самогонка всех водок кудесней.
Слушай и слушайся. Не помирай.
Неслух упертый…
Вставай и воскресни.
Измочалит несчастье, измучит,
доконает сознанье греха,
и душа облегченье получит
в ненамеренной строчке стиха.
Крутит память ужасные сцены,
приближается лечащий стыд,
и болезненный опыт бесценный
вскроет смыслы и стон приглушит.
Было легче когда-то и проще,
а беспамятство слыло броней.
Только совесть бинты прополощет.
Лишь поэзия — госпиталь твой.
Я живу в окруженье смертей,
как последний солдатик в траншее.
Мне уже не до прежних затей,
а до крестика, вот он, на шее.
В чем я грешен, простите меня,
все, кто умер вокруг, друг за другом
от прицельной пальбы и огня,
все, кто был моим дружеским кругом.
Вы спасали меня и спасли
своим телом, и прахом, и духом.