1
А у меня границей был подоконник, где стояла свеча для Восточной зоны. Свечи были красные, опоясанная надписями вроде: «Свет для той стороны» или «На три части — никогда!»[1] Я часто сидел у окна со свечой, разглядывал надписи и глядел в ту сторону. Окно выходило во двор, где сохранился хлев и еще голубятня. Хлев был пуст, забит какой-то рухлядью. Но внутри все равно пахло животными. Иногда я заглядывал туда, чтобы вдохнуть этот запах.
Где-то там, за хлевом и соседским садом, усаженным высокими елками, была та сторона. Направление верное, это родители мне специально пояснили, когда я спросил, отчего свеча смотрит на двор. Оттого, мол, что там Восток, где живут мои дядья и тетки, мои двоюродные братья и сестры, которых я если и знал, так только по фотографиям и рассказам родителей. Я садился поближе к свече и глядел на Восток, а свеча горела для дядьев и теток, для двоюродных братьев и сестер, для дяди Густава и тети Кете, для дяди Вальтера и тети Марты, для Хайнца и Гретхен, для Мирко и Лолиты. Особенно для Лолиты. Из сестер она была самая красивая. Старше меня, уже взрослая девушка, почти на всех фотографиях одетая в волнующе узкие свитерки. На Востоке у меня было еще много других теток и дядьев, двоюродных братьев и сестер, там жила почти вся родня, только вот имена я позабыл.
На Востоке встает солнце — так меня учили в школе, а потому было не очень логично светить в ту сторону. Но все равно меня радовало, что зимой эта свечка стоит на подоконнике и что во всей Германии, или хотя бы во всей Северной Германии, на подоконниках стоят свечки и туда светят, хотя я не строил себе иллюзий насчет того, как далеко доходит свет. Он не достигал и двора, уж не говоря о соседском саде и тем более — о той стороне. Однако ее свет окрылял мою фантазию, и я воображал, как оно там, как живут на той стороне дядя Вальтер, и тетя Марта, и все остальные. Разумеется, там встает солнце, но одновременно там царит вечная тьма. И в самые темные ночи дядя Вальтер, и тетя Марта, и все остальные тоже видят свет, который горит на нашем подоконнике, и видят, наверное, мое лицо, освещенное свечой, мое круглое, бледное и пухлое детское лицо, обращенное в северогерманскую ночь и в сторону Восточной зоны.
Для меня никто не ставит свечу на окошко, для меня не горит свет, я ведь и живу на Западе, а солнце встает на Востоке, на Западе оно ближе к зениту. Для меня не горит свет, я всего-то бледный и пухлый ребенок. Зато каждый год в декабре к нам приходила посылка со штолленом, дрезденским рождественским кексом. Восток благодарил за свет в ту сторону, а может — выражал сочувствие моему пухлому детскому лицу. На открытке, которая прилагалась к посылке, дядя Вальтер, тетя Марта, Хайнц и Грета, Мирко и Лолита желали нам счастливого Рождества. Иногда счастливого Рождества нам желали и другие люди, имена я позабыл, а запомнил главным образом упаковочную бумагу и картонную коробку, и бечевку я тоже запомнил. Упаковочная бумага — шершавая, с опилками — отдавала бедностью, отдавала границей между зонами, и бечевка тоже, и даже наклейка с адресом.
А вот кекс — нет. Рождественский кекс тянул на несколько кило, «и на тот год останется» — это мамины слова, кекс был огромен, как исполинский каравай, как целый окорок, ну или почти как целый. Его укладывали на буфет и не взрезали несколько дней или, может, несколько недель. «Штоллену еще надо отлежаться», — говорила мама, и отец вторил ее словам. Родители выражали свое почтение рождественскому кексу, и я тоже испытывал почтение. Главным образом к тому, что рождественский кекс должен еще отлежаться. Рождественский кекс, видимо, перенапрягся, произвел тяжелейшую работу, выполнил и перевыполнил норму. Он вобрал в себя весь изюм, и весь марципан, и весь миндаль Дрездена, Саксонии, Востока вообще. И вот рождественский кекс изнемог, ведь он такой большой, и грузный, и полный. Теперь он отлеживается на буфете, и взрезать его никто не решится.
Я бы с удовольствием отведал рождественского кекса. Но следовало ждать, следовало иметь терпение, «на три части — никогда», — огорченно размышлял я при виде кекса на буфете и каждый год, послюнявив палец, раз-другой уворовывал чуточку сахарной пудры или выковыривал изюминку. И каждый год я боялся, что мое воровство раскроется. Те места, где не хватало сахарной пудры, были видны явно, даже явственно, каждый день я их замечал, как и те места, где не хватало изюминок: зияющие раны, кратеры в кексовом теле. Почти чудо, что меня не поймали, не заперли в подвале, со стыдом и позором не выгнали за посягательство на рождественский кекс.
2
Но вот однажды в декабре вместо рождественского кекса пришла телеграмма из Зёммерды: умер дядя Вальтер. Дядя Вальтер — мамин старший брат, у нее было много старших братьев и несколько сестер, общим счетом тринадцать, а мама — предпоследняя из всех. Она решила поехать на похороны, чтобы попрощаться со старшим братом и поддержать тетю Марту. И отправилась со мною одним, без отца, который не мог бросить дом и магазин, да и вообще не испытывал особого желания ехать на похороны, тем более — на ту сторону и в Восточную зону. Меня поразило, что туда вообще можно попасть, хотя это оказалось вполне реальным. Смерть близкого родственника позволяла подать ходатайство, и ходатайство моей матери было удовлетворено.