Я был в веселом, почти игривом настроении. Как раз в ту минуту, как я поднес свечку к сигаре, внесли в комнату утреннюю почту. Первая бросившаяся мне в глаза надпись на одном из писем была написана почерком, исполнившим меня радостью. Письмо было от тети Мэри. Ее я любил и уважал больше всех на свете, после своих домашних. Она была идолом моего детства; зрелый возраст, который обыкновенно губит столько юных увлечений, не был в состоянии свергнуть ее с ее пьедестала. Нет, он только оправдал и подтвердил ее право стоять на нем и поместил развенчание ее в число невозможностей. Чтобы показать, как велико было ее влияние на меня, я приведу пример. Давно перестала производить на меня малейшее действие фраза «брось курить», одна только тетя Мэри могла еще расшевелить мою застывшую совесть и пробудить в ней слабые признаки жизни в этом отношении. Но все в этом мире имеет свои пределы. Настал такой счастливый день, когда даже слова тети Мэри перестали трогать меня. Я очень был рад, когда этот день наступил, не только рад, но и благодарен, так как вместе с закатом солнца этого дня исчезла единственная помеха, способная портить мое наслаждение тетушкиным обществом. Ее решение остаться с нами на целую зиму было во всех отношениях приятным известием. Между тем она и после этого благодатного дня так же ревностно, как и прежде, уговаривала меня бросить мою пагубную привычку, но понятно безуспешно. Как только она затрагивала этот вопрос, я сразу делался спокоен, мирно-доволен, равнодушен, абсолютно, каменно-равнодушен. По этому несколько недель ее памятнаго пребывания прошли, как приятный сон, и я чувствовал себя спокойным и удовлетворенным. Я больше наслаждался бы своим любимым пороком, если бы моя милая мучительница сама была курильщицей и защитницей привычки. Один взгляд на ее почерк доказал мне, что я очень жажду видеть ее снова. Я распечатал письмо, заранее догадываясь, что я в нем найду. Ну, конечно, так и есть! Она едет, едет сегодня же с утренним поездом! Я могу ждать ее каждую минуту. «Я страшно счастлив и доволен. — сказал я про себя, — появись теперь передо мной мой самый беспощадный враг и я готов буду исправить все зло, что причинил ему!»
Вдруг дверь отворилась и вошел ободранный, сморщенный карлик. Он был не больше двух футов ростом, на вид ему казалось лет около сорока. Каждая черта его, каждая линия была до такой степени бесформенна, что нельзя было, указывая пальцем на какую-нибудь отдельную часть его тела, сказать: «Вот это явное уродство». Вся эта маленькая особа представляла из себя воплощенное безобразие, смутное, неопределенное. В лице его и в быстрых маленьких глазках было лисье лукавство, злость и подвижность. И вдруг в этом комке человеческих отбросов было какое-то неопределенное, далекое сходство со мной! Оно смутно проявилось во всей его фигуре, в лице, даже в платье, в жестах, манерах и позах этого создания. Это был изумительно верный сколок с меня, изысканно-мерзкая карикатура на меня в миниатюре. Одна особенность сильно и неприятно поразила меня в нем. Он весь был покрыт зеленоватою грибною плесенью, вроде той, которая иногда нарастает на отсыревшем хлебе. Вид его производил тошноту.
Он прошелся по комнате с очень свободным, непринужденным видом и уселся на кукольный стул, не дожидаясь, чтобы его пригласили, бросил шляпу в пустую корзинку, поднял с пола мою старую гипсовую трубочку, раза два постучал мундштуком о коленку, набил трубку табаком из стоявшей около него табакерки и обратился ко мне тоном дерзкого приказания: — Дайте мне спичку!
Я покраснел до корня волос, частью от негодования, но больше потому, что в его поведении было что-то такое, что мне сильно напоминало мое собственное, хотя и в преувеличенном виде, при обращении с близкими друзьями, но никогда, никогда не с чужими, подумал я про себя. Мне хотелось столкнуть пигмея в огонь, но какое-то непонятное сознание законной и непреложной подчиненности его авторитету заставило меня исполнить его приказание. Он поднес спичку к трубке, раза два созерцательно затянулся и заметил с раздражающею фамильярностью:
«Сегодня, кажется, чертовски мерзкая погода!»
Я опять покраснел опять от злости и унижения, так как язык его был опять преувеличенным передразниванием моей манеры говорить в былые дни и даже тон голоса, с раздражающею растяжкою слов, был совершенно в моем небрежном духе. Для меня нет обиды чувствительнее этого насмешливого подражания моей растяжке, недостатку моей речи.
— Послушай, ты, мерзкое животное, не дурно бы тебе обращать побольше внимания на свои манеры, иначе я выброшу тебя в окошко!
Человечек улыбнулся с злорадным самодовольством и уверенностью, презрительно пустил в меня несколькими струйками дыма и сказал с еще более искусственной растяжкой:
— Потише, по-о-тише! Не особенно-то зазнавайся с лучшими, чем ты.
Меня всего передернуло от этого хладнокровного замечания и в то же время как будто поработило меня на минуту. Пигмей посмотрел на меня несколько времени своими рысьими глазками и затем продолжал особенно насмешливым тоном:
— Сегодня ты отогнал от своей двери нищего.