Нас было пять братьев…»
1
Когда свеча догорит, наступит утро.
Пока что — фитиль тихо потрескивает, язычок тянется к дрожащим отсветам на лепном потолке. Воск беглыми слезинками скатывается в медную чашечку шандала.
Рядом второй подсвечник — со щитком от ветра, с изогнутой ручкой. Без него не обойтись, идучи ночью от главного здания через булыжный двор к флигелю, поднимаясь по деревянным ступеням…
* * *
Смотрящие на Мойку окна в первом этаже здания светятся допоздна. Они гаснут, и задумчиво притоптывающие на морозе тени — одна в шинельке с облезшим лисьим воротником, вторая в нагольном тулупе — исчезают. Не менее чудесно возникают они — возможно, другие, очень похожие, — с первым светом, зажелтевшим в утренних окнах. Выгнутые чугунные решетки между рамами защищают от воров, но не от созерцателей, облюбовавших этот угол у Синего моста.
Окна же дворового флигеля, позади дома Российско-американской торговой компании, в лепешку расшибись, с улицы не увидишь. Когда они гаснут, когда пробуждаются, ведомо лишь господу богу.
Установлено, что никто в округе не изводит столько свечей, сколько обитатели этого дома. Купит прислуга пуд, два сальных монастырских свечей — а назавтра опять пуд. Правда, выяснили: хозяева и гости ставят зажженную свечку на круглый стол о трех ногах и норовят срубить ударом кинжала.
Ничего предосудительного в такой забаве не усмотрено, она вполне приличествует господам офицерам и статским, благо бессмысленна и, следовательно, никому ничем не угрожает. Граф Милорадович, военный генерал-губернатор Петербурга, добродушно посмеялся, когда ему о том доложили («Я же говорил: сущая безделица, бурление фантазии…»). Он пошевелил холеными пальцами, как бы давая представление о безобидной игре и досужем воображении. Однако наблюдение не велел снимать, добавив насчет графа Аракчеева: им установлено, за ним и слово. Не та уже сила у Аракчеева, потому Милорадович, посмеиваясь, присовокупил, что достаточно обычных аргусовых очей: не упускать, кто наносит визиты, невзначай обмолвиться словом с кучером, слугами… Давая наставления, здоровенный, горбоносый Милорадович брезгливо морщился. Он славился как боевой генерал, гарцевавший под картечью; осколок сносил султан — граф закуривал трубку. Став генерал-губернатором столицы, Милорадович затевал фейерверки, гуляния, сорил деньгами, своими и казенными, не видя между ними разницы, покровительствовал театру, был поклонником балета и танцорок, держал открытый дом, где на стенах висели полотна Тициана, Сальваторе Розы, Верне, планы города, «сладострастные картины», клетки с птицами, где на столах разбросаны были трубки, янтарные мундштуки, высились холмы никогда не читаных книг. Он имел отдаленные понятия о законах и собственных обязанностях, к своим полицейским функциям относился слегка конфузясь. Но и не вовсе беззаботно.
Статские и офицеры, невинно развлекавшиеся вокруг трехногого стола, знали о Милорадовиче, его повадках и слабостях, о соглядатайстве куда больше, нежели он знал о них, забавлявшихся.
Это знание не мешало жителю флигеля уноситься мечтой в далеко мерцающее прошлое, возвращаться назад, при слабых отблесках свечи исписывать листы, посыпать их песком и отбрасывать, не слыша легкого хруста добротной бумаги. С разбега останавливаясь, он грыз перо, словно взмыленный копь удила.
Писал он, опершись спиной о подушки и подвинув крышку красного дерева, которая при посредстве механического устройства выдвигалась из конторки работы великого умельца — мебельщика Гамбса. Ее изготовили, удовлетворив все прихоти заказчика.
С нежного возраста тянулась эта привычка, с милых дней, когда мальчиком читал и рисовал, не покидая софы. Еще любил он вскарабкаться в вольтеровское кресло, листать альбомы гравюр. Он и сейчас в дружеской компании забирался с ногами на сиденье, и нередко кто-нибудь, дурачась, опрокидывал стул сзади…
Трепетное пламя мерцало на инкрустированной крышке конторки, на тронутой зеленью литой ножке подсвечника, освещало трубку с прокуренным до черноты мундштуком, стопку бумаги, лежавшей поверх журналов и небрежно сложенных газет. Рисунок на ковре, полоски на обоях и в тон им полосы на штофных шторах были так же слабо различимы, как миниатюры на степе, сафьяновые корешки книг в полках. Ширма, отгораживающая туалетный столик, изразцовая печь тонули в полумраке.
Он дорожил тишиной и ясностью рассветных часов. Успеть, побольше успеть, покуда на светлеющих шторах не выступило распятие оконного переплета. Человек общительный, он остро испытывал чувство корпоративности в эти уединенные часы. За стеной, если напрячь слух, чихает Сомов (насморк у него начинается осенью и излечивается к концу мая).
Орест Михайлович в халате давно сидит за письменным столом, заваленным книгами, рукописями, корректурными оттисками, среди такого ералаша, в каком черт сломает ногу.
В кабинете на первом этаже Российско-американской компании Кондратий Рылеев, только-только оправившийся от воспаления горла, давшего жабу, обернув пушистым шарфом тонкую шею, склонился над удаленным от окна секретером.