В морозном предрассветном мраке вспыхивают огоньки папирос, разносится надрывный утренний кашель. Хотя костелы неразличимы в ночной мгле, картузы поднимаются, словно по команде, — дорога знакома до последней выбоины на тротуаре, жавшемся к двухэтажным домам, — темный кирпич, трещины в штукатурке, закопченная черепица.
От Новолипок поток растекался в разные стороны — к Борману, Лилькону, Темлеру. Рабочие Гвиздиньского двигались на Кошикову. О приближении к ней предупреждал скрип подвод, тянувшихся к рынку, звонкие удары копыт о булыжник сменялись приглушенным топотом по торцовой мостовой.
На углу Котиковой один из тех, кто тащился с улицы Качей, после недолгих колебаний завернул в трактир, манивший мутной желтизной запотевших окон. Его обдало душным теплом, запахом махорки, пива, огуречного рассола. Сидевшие на скамье вдоль длинного, сколоченного из толстых досок стола потеснились. Трактирщик поспешно вытер тряпкой край стола, принес стакан чаю и два обсыпанных маком рогалика.
Когда вошедший повесил на крючок картуз, распахнул поддевку, развел полы, чтобы не помять, стало ясно, почему так предупредителен хозяин трактира. Картуз был поновее висевших рядом, сукно потоньше, лакированный козырек не утратил блеска.
Вошедший вынул часы. Взгляд задержался на циферблате массивной серебряной луковицы чуть дольше, чем нужно. Отныне известно, кому достанутся эти часы с вензелем на крышке. Уходя из дому, он при свече глянул на крохотные кулачки новорожденного.
Что ж, коль у человека на двадцать восьмом году две дочери и сын, жена — на зависть многим, приличная работа, выходит, судьба ему улыбается.
Эти часы — тоже доказательство жизненного успеха. Отец и слышать не желал о старшем сыне, когда тот, своевольно покинув родительский кров, отказался наследовать специальность шорника и переехал в Варшаву. Но сын выбился в люди, преуспел, удачно женился. После рождения Хени старик сменил гнев на милость, наведался взглянуть на внучку, а прощаясь, извлек нз кармана воскресного пиджака часы, наказав подарить внуку, если всевышний наградит таковым. О том, что и сыну надлежит носить имя Кароля, разумелось само собой. Старший в роду Сверчевскнх искони именовался Каролем.
Щелкнув крышкой часов, Сверчевский подумал, что он не против семейных традиций. Его Кароль пойдет по стопам отца: профессия литейщика в цене. Впачале ученик на фабрике Гвпздипьского, потом — мастер. Впрочем, слишком далеко заглядывать не стоит…
Почитая традиции, Кароль Клеменс Сверчевский — мастер–литейщик с фабрики Гвиздиньского — тем не менее не признавал незыблемым существующий порядок вещей. «Богу — богово» — куда ни шло, но «кесарю — кесарево» — еще поглядим. Подобно многим мало–мальски грамотным польским рабочим и ремесленникам, он испытывал ненависть и отвращение к царизму. Однако как избавиться от самодержавия, что придет ему на смену? Тут начинались сомнения, разногласия.
Что до мальчика, родившегося в 1897 году и нареченного при рождении Каролем, то эти нескончаемые споры относятся к первым впечатлениям его детства.
Солдаты и казаки приплясывали у костров на развороченной мостовой — незадолго перед тем начали укладывать рельсы для электрической конки. Угощали польских ребятишек сахаром, который кололи тяжелыми тесаками.
Спустя два дня бородатые казаки, задумчиво певшие у костра, одарявшие сахаром, врезались на взмыленных конях в густую уличную толпу.
Сверчевский отправился в тот день погулять, взяв Хеню и Кароля. С Новолнпок нарастал дробный цокот. Люди метались вдоль узкого тротуара. Кто–то выскочил на мостовую. И упал, обхватив перекрещенную нагайкой голову, под мелькавшие ноги лошадей.
До синевы бледный Сверчевский стиснул детские пальцы, но не прибавил шагу…
Девятьсот пятый год подбросил повые поводы для старых споров. («Теперь вы видели русские пули и нагайки! Можно надеяться на русских крестьян?», «Польские нули были бы слаще?!»)
Во дворах подле мусорных ящиков, непременных деревянных стоек, — на них выбивали одеяла и проветривали перины — ребятишки играли в казаков, выкрикивали «пли!» и устремлялись врукопашную. Мальчишеское созпание преобразовало ужасы жизни в захватывающую игру.
А солдаты лейб–гвардии Волынского полка, квартировавшие в казармах на Хлодиой, казалось, забыли о недавнем. Часовой мирно пропускает на вытоптанный казарменный двор польских мальчишек, они глядят во все глаза, как обучают солдат в полном снаряжении ползать по земле, карабкаться по перекладинам лестницы, выделывать замысловатые ружейные артикулы.
Споры, закипавшие у Сверчевских вначале на Качей, 6, потом — на Качей, 10 (тут уже две комнаты и кухня), не казались Каролю–младшему никчемными. Видно, они имели отношение к тому, что творилось на улице, во дворе, в школе. Но какое? Разгадать бы смысл за каскадом сыпавшихся имен: Прудоп, Костюшко, Кропоткин, Маркс, Бакунин, Домбровский, Лелевель…
Каролю известен пока лишь Костюшко. На стене висел его портрет: в крестьяпской одежде с двумя перстами, поднятыми для присяги. На противоположной — фотография молодоженов Сверчевских. Мама все так же стройна, молода. А отец… Попроси сейчас фотограф, он вряд ли смог бы так браво расправить плечи.