В этой картине современного общества все правда… за исключением всего. Если некоторые места или события напоминают подлинные, то просто оттого, что каждой эпохе свойствен ее собственный, особый колорит, и ничего более. Никто не служил мне моделью, и ни один герой не имеет реального прототипа. Возможно, некоторые из портретов покажутся вам чересчур жестокими, но не вините в этом рассказчицу, она смягчала краски как могла. Зато она не жалела сил, чтобы подчеркнули доброту других людей.
Я ненавижу Францию, и для этого у меня есть веские причины. А ведь прежде я ее любила. Мы с ней были похожи. Меня раздражало ее веселое легкомыслие, зато элегантность делала ее единственной и неповторимой. Германия, Нидерланды и другие страны культивируют дух серьезности. Соединенные Штаты в чем-то воплощение вульгарности. Мои представления о родине были весьма просты. Она казалась мне красивой женщиной, эдакой смешной жеманницей, но чарующе обаятельной и единственной из представительниц прекрасного пола, способной утвердиться среди мужчин. Мне следовало прислушаться к моему отцу. Почтенный возраст и эрудиция внушили ему в этом вопросе прочный скептицизм:
— Франции как таковой не существует. Тебе никогда не придется иметь дело с Францией — только с французами. В то время как наши дорогие соседи-англичане уважают закон и не доверяют власти, мы почитаем власть и обходим закон. И только непревзойденное французское кокетство мешает нам увидеть всеобщее довлеющее над нами презрение.
Мне нравилось, что мой отец такой мизантроп. Всю свою жизнь он преподавал историю в коллеже Сен-Франсуа-Ксавье города Ванна. И почти никогда не покидал Морбиан[1]. Но даже в этом райском уголке люди ему не нравились. Временами он кряхтел и жаловался, но никогда не позволял себе вспышек гнева и вообще редко менял настроение, пребывая, как правило, в состоянии иронической меланхолии. Бедняга, он был такой незлобивый — мухи не обидит, совершенно не разбирался в практической жизни и понятия не имел о том, что такое телевидение. А я вместо того, чтобы верить отцу, посмеивалась над ним. Как же я была не права! Он знал Францию лучше, чем я. Некогда он посвятил ей небольшое эссе по истории искусств, которое озаглавил измененной строкой из Дю Белле[2]: «Франция, матушка искусств». Он считал ее нелепой и бесчестной. И имел право на такое суждение, ибо сам был светлым, как ветер, и чистым, как горный поток.
Будь он еще жив, я бы сказала ему, что в свой черед открыла для себя злобу и эгоизм нашей страны. Но, к несчастью, на этом пути, приведшем меня к истине, я подверглась испытаниям, которых он не выдержал. Вот почему сегодня я пишу эту книгу.
Я посвящаю ее тебе, папа: это ты мне все объяснил, а я тебя не послушала. Мой папа, такой нежный, беззащитный и любящий. Мой папа, не имевший друзей, которых я могла бы опекать после твоей смерти.
Я посвящаю ее тебе, которого так любила, ибо ты был наделен чудесными качествами, не имеющими никакого хождения на нашем рынке.
Я посвящаю ее тебе, за которого буду мстить.
Все началось в тот вечер, когда я познакомилась с Гарри Сендстером. Две тысячи модных журналистов, четыреста фотографов и пара сотен топ-моделей спикировали на Париж для участия в весенне-летнем показе коллекций 1988 года. В прошлом сезоне на подиумах прохаживались одни только темнокожие живые скелеты, до того плоские, что легко пролезли бы в щель почтового ящика. Мы у себя в агентстве прямо-таки купались в золоте: восемь из наших тридцати девушек были африканками. Казалось, все дефиле вышли из «Негритянского ревю». Чтобы понравиться педикам от моды, достаточно было обрядиться в бубу и вставить кольцо в нос. Но в этом году все дома высокой моды потребовали от нас новеньких, белокурых и бледнокожих моделей. Так что нынче в раздевалках щебетали отвратительные арийки и стаи шведок. Заглянуть им в декольте — все равно что в сырную лавку. А я сидела среди своих суданских девиц, погруженная в черную меланхолию.
— Чернокожая… Какая именно чернокожая? Как молочный шоколад или как черный? Нет-нет, о кофе забудь навсегда, в лучшем случае молочный… Так и быть, возьму парочку, и то ради тебя, но не темнее упаковочной бумаги, о'кей?
Если чернокожие модели больше никому не требовались, то негритянская музыка все еще была в ходу. Мои немногочисленные валькирии дефилировали под звуки рэпа. И это было довольно-таки мерзко: я ненавижу этот вид шума. А юные безмозглые дурочки дружно дергались под нее, скандируя хором: «Эй, дружок… Эй, дружок…» На всем пространстве от луврской арки Каррузель до Института арабского мира, повсюду, где креативщики представляли новые модели, зрители бубнили одни и те же слова, в одном и том же ритме, и это было так же весело, как вопли муэдзина. Естественно, я отвечала на эти камлания веселой улыбкой. В области высокой моды энтузиазм — азбука нашего ремесла. Впрочем, развлечений мне хватало. На показах высокой моды не знаешь куда деваться от развлечений. По вечерам я тщетно пыталась загнать своих девиц в отель — куда там! Пять двадцатилетних шведских телок на свободе в Париже — да кого они послушаются! Особенно мои: стоило воззвать к их разуму, и эти красотки замыкались в себе, как улитка в раковине. Что ж, это вполне простительно: им даже не приходилось проявлять инициативу. Сотни стервятников вились вокруг, выжидая удобный момент, чтобы кинуться на добычу. Мне следовало бы присматривать за ними, но роль дуэньи идет мне как корове седло. И я отправлялась домой, спать.