Видимо, она ждала любовника. Без малого час просидела она на высоком табурете, вполоборота к стойке, не сводя глаз с вращающейся двери. За ее спиной под стеклянным колпаком стопкой громоздились бутерброды с ветчиной, шипели спиртовые чайники. Когда дверь открывалась, внутрь вползал едкий запах машинной гари. От него сводило кожу на лице и скулы. — Еще джин. — Уже третья рюмка. Негодяй, подумала она с нежностью, я же умираю с голоду. Научившись пить шнапс, она и джин проглотила залпом; хорошо бы с кем за компанию, но компании не было. Мужчина в котелке, поставив ногу на медный приступок и облокотившись на стойку, тянул пиво, что-то говорил, опять прикладывался к кружке, вытирал усы, что-то говорил, посматривал на нее.
Через пыльное дверное стекло она вгляделась в шумную темноту снаружи. В тусклый прямоугольник сыпали искрами машины, сигареты, тележка выбивала искры на асфальте. Дверь крутанулась, заглянула усталая старуха, кого-то не нашла.
Она поднялась с табурета; мужчина в котелке следил за ее движениями, официантки бросили вытирать посуду, смотрели. Их мысли барабанили ей в спину: не дождалась, значит? Интересно, что он из себя представляет? Поиграл и бросил? Она стояла в дверях, искушая их любопытство: ее забавляла обступившая тишина — глубокая и внимающая. Ее взгляд обежал пустые голубые рельсы, скользнул по платформе и уткнулся в дальние фонари и книжные киоски; потом она вернулась к своему табурету, чувствуя, как облепившие ее чужие мысли отлетают вместе с чайным паром, официантки протирали стаканы, мужчина в котелке потягивал пиво. — Дальше будет хуже. Возьмите, к примеру, шелковые чулки. — Еще джин… — Теперь она только пригубила, опустила рюмку на стойку и стала торопливо краситься, словно спохватившись, что в горячке ожидания пренебрегла обязанностями. Уверенная, что он уже не придет, а еще час надо чем-то себя занимать, она про них и вспомнила: рот, нос, щеки, брови. — Фу-ты, черт! — Сломался карандаш для бровей, и упавший на пол грифель она растерла носком туфли. — Фу-ты, черт! — ей было наплевать, что ее опять обступает любопытство, холодное и враждебное. А ведь это все равно, что разбить зеркало, — плохо, не к добру. Уверенность покидала ее. Она уже сомневалась, узнает ли брата, если он соблаговолит явиться. Но узнала сразу: шрамик под левым глазом, круглое лицо, которое всегда казалось неожиданно осунувшимся, лицо утомленного ребенка, и настораживающее даже посторонних добродушие.
— Кейт, — он был весь раскаяние, — прости, что опоздал. Я не виноват. Видишь ли… — и насупился, готовый встретить недоверие. И целуя его, обнимая, чтобы убедиться в его реальности, в том, что он-таки пришел и они опять вместе, она думала: а с какой стати верить ему? Он рта не откроет без того, чтобы не соврать.
— Хочешь моего джина? — Он пил медленно, и она, как о себе самой, уверенно поняла, что он встревожен.
— Ты не изменился.
— А ты изменилась, — сказал он. — Ты очень похорошела, Кейт. — Вот оно, думала она, обаяние, твое проклятое пленительное обаяние. — Благополучие тебе к лицу. — Она всматривалась в него, придирчиво разглядывала, как он одет, искала признаки, что сам он в эти годы видел мало благополучия. Впрочем, один хороший костюм у него всегда был. Высокий, широкий в плечах, худощавый и немного утомленного вида, со шрамом под левым глазом, он сразу привлек внимание официанток. — Пожалуйста, пива, — и официантка буквально распласталась на стойке: Кейт перехватила зажегшийся в его глазах лучик обаяния.
— Куда пойдем ужинать? Где твои чемоданы? — Он чуть подался от стойки и поправил школьный галстук.
— Дело в том, что… — начал он.
— Ты со мной не едешь, — сказала она с печальной уверенностью. Даже удивительно, как у нее сразу опустились руки: ведь ему как дом родной эта комната, клубы дыма за дверью, выдохшееся пиво, «Гиннес вам полезен» и «Уортингтон вас выручит» — в нем самом та же самоуверенность и нахрапистый тон рекламы.
— Откуда ты знаешь?
— Я всегда знаю. — Действительно, она всегда знала наперед; она была на полчаса старше; порою ее угнетала мысль, что за эти несчастные полчаса она расхватала мужские качества — твердый характер, напористость, а ему оставила лишь обаяние, которого так не хватает женщинам. — Тебе что же, не дают работу в Стокгольме?
Он облучил ее улыбкой; опустив обе ладони на ручку зонта (перчатки, подумала она, нужно почистить), он привалился спиной к стойке и лучисто улыбнулся ей. Всем своим видом он как бы предлагал: поздравьте меня, и его беспокойные глаза, смешливые и добрые, хитрили с ней, точно фары подержанного автомобиля, который тут подкрасили, там навели блеск — и выставили продавать. И он бы убедил кого хотите в том, что на сей раз поступил умнее некуда, — кого угодно, только не ее. — Я уволился.
Знакомая история. Каждый год эта роковая фраза оглушала отца, подтачивая его последние силы. Отец боялся подходить к телефону: «Я уволился». «Я уволился…» — и в голосе даже гордость, словно совершен похвальный поступок, а потом пошли телеграммы с Востока, отец распечатывал их дрожащими пальцами. «Я уволился» — из Шанхая, «Я уволился» — из Бангкока, «Я уволился» — из Адена; он безжалостно подбирался ближе, ближе. До самой смерти отец верил буквальному смыслу этих телеграмм, которые не фамильярничали даже с близкими и были подписаны полным именем: Энтони Фаррант. Но Кейт — она знала больше, и за написанным слышала: уволили. Меня уволили. Уволили.