ласков котик бел воркотик
мышка тоже загляденье
догоняшек будет досыта
кочевряжек будет до отвала
потягушек будет от зуба до зуба
аж запляшет мышка ножки навыверт
доиграется окрасит кровью очи
выдаст свои лапки в клочьях тела
Тимотеуш Карпович
Два года пришлось мне ждать, пока минует стыд, два года — это очень много времени; столько пришлось ждать, пока он пройдет, столько я носил его в себе, будто запаршивевшую кошку за рубахой, пока он прошел, пропал, навсегда исчез, и теперь я могу выложить все, как оно было, сейчас уже могу это рассказать, хочу и даже обязан похоронить шелудивую кошку, как в детстве уже похоронил одну, которую убил еловым горбылем, сырым от смолы, пришиб из-за того, что она меня сильно поцарапала.
А похоронил я ее что надо, с почестями, под высоким забором из серых от дождя досок, в ямке не мелкой и не глубокой, выстланной длинной мясистой травой, поставил над нею крестик из выструганных палочек и три раза подряд, без перерыва, сыграл на губной гармошке, покрепче нажимая языком на басы, «Вот приехали уланы», потому что я тогда только это и умел играть на маленькой, первой в жизни гармошке-пикколо.
Вот и нынче я хочу устроить такие же похороны; на гармошке я уже наловчился играть, в армии меня за это ребята любили, из-за гармошки и началась вся эта история с Анкой — из-за того, что я играл, сидя над озером, золотым и грустным августовским вечером, так как осенью мне надо было идти в армию, а я еще не знал любви и времени мало оставалось, и от этой грусти все надрывнее звучала моя гармошка с регистром, хороший это был инструмент, известной марки «Хонер», все равно что «мерседес» среди автомобилей, и репертуар у меня уже был большой, едва что-нибудь на слух поймаю, тут же и играю в разных тональностях, с трелями, с вариациями, с подголосками — я еще не встречал, кто бы лучше меня это делал.
— Вам надо выступать по радио, — сказала Анка, — а то и по телевидению, только у них обычно с акустикой плохо и не очень-то звучит…
Не сыграл я по радио и не сыграю, потому что там все-таки получше играют, даже серьезные произведения и по нотам, а я нот вовсе не знаю, и гармошки у них там большущие, что твои трубы, а когда для себя играешь — и так сойдет, но она раздразнила мое воображение, и я увидел себя на стеклянном экране и еще больше скис, что осенью в армию идти.
И когда она так красиво сказала, подойдя сзади к тому месту, где я сидел на свае разбитого мола, над тихой темнеющей заводью Белого озера с водой, мерцающей последним светом, а воздух уже сгущался от опускающейся ночи, когда она стала сзади и оказала эти слова, голос ее как будто был не девичьим голосом — хихикающим, с придурью, идиотским, а голосом моей матери, которой я совсем не знал, потому что она погибла в последний день войны, когда мне был всего год.
— Откуда вы? — спросила она, потому что нас там со всей Польши собралась орава, и важно было знать, лапоть ты или из большого города, а уж варшавяне у девочек железно шли первым планом.
— Из Варшавы, — сказал я, даже не обернувшись, потому что до той поры ни разу не взглянул на нее.
— О! — грустно вздохнула она. — Жалко. Я-то из Лодзи.
— И я из Лодзи! — откликнулся я, и только тут обернулся, и посмотрел на нее впервые, и еще сказал: — Родился-то я в Варшаве, а жил в Лодзи, там ведь много варшавян после восстания живет…
При этом я смотрел на нее снизу, все еще сидя на свае, а в глазах ее играли отблески мелкой волны, и неуловимый последний отсвет дня весь осел на ее волосах легким, как пыль, серебром.
Я медленно поднялся и встал перед нею; мы долго смотрели друг на друга, не знаю, сколько времени, но, наверное, долго, если я разглядел ее всю и себя успел разглядеть так, как еще никогда раньше, хотя на себя и вовсе не смотрел. Просто на меня страх нашел, и от этого все мои недостатки мне открылись, все мое уродство, вся потешность моего положения: голый тип в плавках, в руке гармошка, стоит босиком, еле ноги на маленьком срезе бревна умещаются, высокий и тощий, будто аист, — страх, а понравлюсь ли я таким, потому что мне больше всего в жизни захотелось быть с нею.
— Я чувствовала такой же страх, а может, и побольше, — сказала она позднее, — потому что парню всегда легче, всегда как-нибудь выпутается, отделается, а девушка это тяжелее переживает.
Она уже тогда засекла меня, хоть я и не знал об этом. Тут мне случай помог: она видела меня еще днем, я на велосипеде сюда приехал, пятьсот километров рванул за три дня, один, а ведь это тяжело, на пару куда легче, — и меня видела и мой велосипед, гоночный, «ураган»; я только шины поставил другие, потолще, чтобы не часто спускали, и по бездорожью легче, и пять шестеренок от тринадцати до двадцати двух, и два переключателя — игрушка, а не машина; Анка видела, как я через Августов гнал, а посадка у меня классная, «гонщик от бога», — говорили в клубе, может, я бы мог далеко пойти в этом спорте, да тренировки скуку нагоняют, другое дело — для себя ездить, это я любил, как и играть; увидела меня Анка и взяла на мушку, а уж это прямо чистый случай, потому что девушки нынче предпочитают тех, что на моторе, там два места и скорость, ну и всегда это как-то красивее выглядит; послушать их, так каждый сотню жмет, я сам знал такого, который спидометр подкрутил и если жал восемьдесят, то у него сто десять показывало, и он каждый день девочек менял; а на велосипеде что: на раме девушку везти? — но Анка была чудн