По залитой светом месяца степи шатаются ветерки.
Далью ползет не то туман, не то дым. Оттуда доносятся перекличка перепелов и надсадный хрип дергачей:
— Дррр-дррр…
Шалаш пялится черными прорехами в простор. Остатки костра синими волокнами вплетаются в свет месяца.
В загоне клубятся всхрапы быков, тяжелый хруст, чавканье и дремотные вздохи. И все это-ночная жизнь загона, голоса комаров, шорохи-по ветерку плывет на посеребренный месяцем колодезный журавель.
Голова Корнея лежит на свернутой в комок поле свитки. Другая пола щитом торчит над лбом. Над серой бородой, под опаленными махоркой усами ледком поблескивают зубы. За Корнеем шевелится белоголовый Онуфрий и говорит:
— Как кусок дыни, хм…
Корней садится, шуршит кисетом и спрашивает:
— Ты насчет чего?
— Я про месяц: на кусок дыни похож.
— Угу.
Корней пальцем выбрасывает из золы уголек, и тот описывает в воздухе красную дугу. Корней приникает к нему и сипит цыгаркой. Дым запутывается в его бороде, ползет к свитке и прячется под нее.
— А хорошо б теперь дыньки! — вкусно говорит за костром Зосима.
— Дыням рано еще. Завтра мать вишен принесет.
— Туман находит.
— Угу, спите…
Огонек цыгарки расцветает, вянет и, дав тени упасть на лицо, опять расцветает. А степь до самого кургана уже в тумане. Даже не верится, что она серая, что ее палило солнце, — она похожа на большое, сизое, покойное море.
Ветерки спадают и шепчут:
«Спать, спать…»
Комариный писк, переклички перепелов глохнут в смутном серебряном гуле: земля пьет росу, содрогается и стонет.
Первым стон ее слышит вихрастый Рябчик. Он вытягивает в простор шею, прислушивается и взвизгивает.
Где-то конь копытами колотит по степи, и ее гул сквозь свитку вползает в уши:
— Топ-топ-топ-топ…
Корней ухом приникает к земле, думает: «Кажется, близко», — садится и глядит в сторону кургана. Рябчик вскакивает, топорщится и с лаем бежит к туману.
«Сюда, значит».
В сизой полоске у кургана появляется смутный клубок с мигающей красной точкой, и Онуфрию кажется, что по туману катится серая голова с разгорающимся глазом. Клубок медленно вырастает и превращается в лошадь и человека.
Рябчик мечется перед ними, свирепеет и давится лаем.
Человек сплевывает папиросу, машет нагайкой и тонко, зло кричит:
— Да уйми пса, лешай тебя задери! Стоит, дьявол!..
Корней подносит к губам ладони и трубит:
— Рябчик! На! Н-на! Н-на!
Разбуженные дали откликаются:
«А-а-а!»
Корней берет из рук Зосимы тяжелую палку с узловатым корнем на конце, и они вдвоем идут навстречу лошади. Онуфрий сбрасывает с себя свитку и садится.
— Молчи! Вот я тебя! — унимает Зосима Рябчика и ловит его за лохматую холку.
— Ну, и собака! Она и тебя, гляди, слопает, — раздраженно говорит человек с лошади.
Корней узнает в нем объездчика господской экономии и лениво роняет:
— Много мертвых будет.
Объездчик не нравится ему: лается погаными словами, мелет вздор, не здоровается. Лошадь косит глазом на Рябчика и прядает ушами. Корней идет рядом с нею и спрашивает:
— Ты чего ночью ездишь?
— Племенной бык не приставал к тебе? Нет? Вот, анафема, как в омут канул! Уж я потел, потел…
Срамные слова опять трещат в серебряном свете. Корней еждтся-хорошего не жди! — и начинает слушать объездчика так, чтоб слова в одно ухо входили, в другое выходили.
— В сумерки выехал, вечером прискакал-нету. Сызнова трясись. Так, говоришь, не приставал?
— Чего?
— Бык, говорю, не приставал?
— Та я ж сказал тебе, что нет.
Объездчик спрыгивает с лошади, закуривает и жалуется:
— И хоть бы было за что мыкаться. А тут даже погулять негде. Выдешь-поле да поле. Девок и парней сам леший не поймает. Степняки, одним словом, совы лохматые. Вот у нас, эх!..
Объездчик говорит о посиделках, о хороводах, о девушках и сдабривает воспоминания срамными, верткими словами.
Корней трет лоб, удивляется-чего ради человек столько говорит на ветер? Глядит в сторону, на свои колени и с досадой останавливает объездчика:
— Да подожди. Может, проголодался?
— Не-э, я сыт. Ты что ж, повсегда тут? Так. А это подпаски? Сыны? А баба где? Ой, скушно, небось, ей дома!
— Чего скучно? Мне вот не скучно.
— Ну, а ей-то, ей? Без мужика, поди, того…
Объездчик так смеется, что Онуфрий не знает, на чем остановить глаза, выдергивает из-под себя пучок сухого бурьяна, кладет его на угли и сосредоточенно дует. Из синего дыма вырывается огонек и окрашивает лица и лошадь в цвет меди.
— Ты вот что, — хмуро говорит объездчику Корней: — прикуси язык. Не лопочи им, сделай милость, как батогом по голенищу. Тут дети, а ты слюнявишь все…
— Пф-хе-хе-хе! — фыркает объездчик. — Думаешь, дети не понимают? По этой части всякая, брат, тварь, понимает. Думаешь, вру? Глянь на них, на детей, на чадушек своих: один черный, другой белый, а?
— Чего ты мелешь?
— Чего? Какой-то из них не твой. Вот этот, черный, поди, — и объездчик указывает на Зосиму. — Баба, она, знаешь, своего требует. И ты не горюй. С кем не бывает, а с пастухом и бог велел: ты тут, а она там. Я эту музыку знаю. На-днях еду полем, гляжу-бабёнка, ваша, ладная такая. Ну, я это к ней…
— Будет! — кричит Корней. — Не цокочи сорокою поганой! А не молчится, бери коня, езжай и лопочи, хоть тресни!