Немцы шли на Ивана Александровича неостановимым полукругом: белобрысые, загорелые, веселые, в гимнастерках, засученных по локоть, с автоматами наперевес. Защищаться было нечем, да и бессмысленно: одному против целого батальона(это если не считать, что Иван Александрович был вообще человеком крайне мирным и близоруким и оружия в руках никогда не держал — даже пневматической винтовки в тире). Оставалось — хоть и стыдно — бежать, и Иван Александрович обернулся, но увидел сзади такой же неостановимый полукруг, только уже не немцев, а восточных людей в штормовках: китайцев — не китайцев, черт их разберет, может, татар каких-нибудь, — и тут вместо безвыходности мелькнула у Ивана Александровича надежда, что вовсе не на него нацелены огромные эти человеческие массы, а друг на друга, а его, может, и не заметят, особенно, если пригнется, упадет, распластается по земле, вожмется в нее каждым изгибом немолодого своего, полного и рыхлого тела, — не заметят, сойдутся над ним, никакого к этой заварухе отношения не имеющим, перестреляют друг друга, и тогда Иван Александрович, брезгливо лавируя между трупами, сбежит куда-нибудь подальше, на свободу, куда глаза глядят, чтобы не видеть ничего этого, забыть, не вспоминать никогда, — но надежда явно не имела оснований: и немцы, и китайцы действовали заодно. Иван Александрович толком не мог бы объяснить, почему он это вдруг понял, но ошибки тут не было, — оно и подтвердилось неопровержимо спустя буквально несколько секунд: кто-то из китайцев заиграл на глиняной дудочке мучительно знакомый, из детства пришедший мотив, и, когда положенные на вступление такты остались позади, люди двух рас согласно запели: Kleine weiße Friedenstaube, / Fliege übers Land…[2] — песенку, что учил Иван Александрович в пятом классе, на уроке немецкого, — и ужас стал так велик, что какой-то защитный механизм сработал в иваналександровичевой голове, подсказав: не бойся, не страшно, так не бывает, сон! — но сбросить его удалось не сразу, к тому лишь моменту, когда оба полукруга уже сомкнулись над Иваном Александровичем, и началось непоправимое…
…Низкий потолок смутно белеет в темноте, усеянный жирными точками комаров; за тонкой фанерою стен звучат гортанные иноземные выкрики, смех: словно где-то рядом спрятан телевизор, и по нему крутят картину про войну; а вот и дудочка — нежно выводит проигрыш, и за ним продолжается прежняя песня: Allen Menschen, groß und kleine, / Bist du wohlbekannt,[3] — и Иван Александрович долго не может понять, проснулся ли окончательно или из одного сна попал в другой, менее страшный, но ничуть не менее странный. Что-то ноет, грызет под ложечкою, и это-то ощущение и подсказывает Ивану Александровичу, что он уже в реальности: Лариска. Лариска, которая его бросила, ушла от него пять дней назад.
Сейчас, когда точка отсчета определяется, фрагменты пяти этих дней лихорадочно, однако, в верной последовательности мелькают в памяти: и поиски жены по подружкиным телефонам; и насильно вырванное у нее свидание в кафе «Космосы, на втором этаже, — свидание бессмысленное, ничего, кроме унижения, не принесшее; и неожиданное грешневское предложение: слетать в Башкирию, в Нефтекамск, написать горящий материал об интернациональном студенческом стройотряде (полетел бы он, как же, когда б не Лариска! — нашел Грешнев мальчика на побегушках!); и тоскливые сборы в дорогу: душ (ларискина купальная шапочка перед глазами, розовая; ларискин крем — белый шарик на стеклянной полочке у зеркала); чашечка кофе; пара рубашек (еще Лариска стирала), плавки, что-то там еще, брошенное в синюю спортивную сумку (подарок ларискиных родителей ко дню рождения); и перелет до Уфы; и лагман в грязной забегаловке; и стакан коньяку в штабе; и экскурсия в красном разбитом «Москвичк» мимо пяти да девятиэтажных бараков; мимо трамваев, пыли; мимо мечети, куда тянутся вереницею бархатные, плисовые мусульманские старики: лица как из коры вырезаны; мимо Салавата Юлаева: эдакого кентавра, китавраса, полкана-богатыря, вздыбившегося над обрывом Агидели, посреди чистенькой, ухоженной зеленой площадки; и снова перелет, на сей раз короткий, двадцатиминутный, на Ан-24; и новенький, сверкающий «Икарус» на приаэровокзальном пятачке, БАШ 70-73, табличка «Отряд им. А. Матросова» за стеклом; и восточный человек лет сорока в форменной стройотрядовской штормовке: Ываны ЫлыкысаныдырывычЫ? Ыч-чыны, ыч-чыны прыятыны! Бекыбулатывы, Хабыбулла Асадуллывычы, кымыныдыры ынытырылагыря «Гылыбы мырыы. Жыдемы васы, жыдемы, сы нытырыпэныымы жыдемы. Дыбыро, кыкы гывырыца, пыжалываты; и Кама: широкая, низкая, с водою серою, тяжелой — свинцом не водою; и фанерный домик: две комнатки над самым берегом; и комары, комары, комарыю Усытыраывайтысы, чырызы пылычысаужыны, — и вот: усытыроился! Проспал все на свете. Укачало, наверное.
Но какой все-таки глупый сон, как в том анекдоте: горят на Красной площади костры, а вокруг сидят афганцы и едят мацу китайскими палочками…