Биография навязчивой идеи
Эта книга — не мемуары, даже если иногда она оставляет такое впечатление. Это попытка не рассказать свою жизнь, а понять ее. Поэтому описываемое расположено не в хронологическом порядке, но следует логике аргументации и связано между собой по ассоциации мотивов и по сплетению навязчивых идей. Через селекцию (которая не могла не быть тенденциозной) навязчивые идеи свелись, в сущности, к одной, и формулируется она так: насколько то, что я пережила, есть акт моей воли и насколько оно обязано влияниям, давлению, которые оказывались на меня, и манипуляциям со мной? Даже когда я делала что-то как бы по собственному убеждению…
Я никогда не записывала ничего, кроме идей; факты казались мне всегда неважными, а мое собственное становление достойно интереса только как функция тех страниц, записав которые, я смогла спасти их от небытия. Итак, то, что я пытаюсь сделать сейчас, не есть описание какой-то известной истории, но исследование неких происшествий с точки зрения мучающего меня вопроса, с которого я начала и который, подобно магниту, гуляя по россыпи железных опилок, упорядочивая их, придавая им форму, структуру и смысл, может изменить не только перспективу, но и содержание рассказа. Конечно, предмет исследования — это я сама, но тут мне кажется важным не только рассмотрение моего казуса, а куда важнее, чем примеры, чем ответы на вопрос, кто кем и как манипулирует, та истина, что в центре всех сил, вещей, фактов, происшествий, персонажей, подобно черному солнцу, распорядителю миров, которые оно вынимает из хаоса, чтобы подчинить себе, — само желание манипулировать. И это не изобретение новой истории. Известно, что индийский царь Ашока (273 г. до н. э.) учредил секретное общество из девяти мудрецов, которые обладали всей мудростью мира, и каждый отвечал за одну из областей знания. Первенствовали техники пропаганды и манипуляции массами — всемогущая наука, с помощью которой, овладев умами толпы, можно было править миром…
Записка Генеральной дирекции прессы относительно запрета моей второй книги, «Уязвимая пята», — записка, опубликованная Марином Раду Мокану в 2002 году в сборнике документов о цензуре, так и озаглавленном «Коммунистическая цензура», — в свое время была известна мне только по ее последствиям, что естественно, поскольку речь идет о секретном документе, и, признаюсь, своим злопыхательством она не привлекла бы моего особенного внимания. «…Цензор пишет, что сборник „Уязвимая пята“ Аны Бландианы не может, быть одобрен к печати. Записка датирована 10 мая 1966-го. Сборник Аны Бландианы, тем не менее, вышел в том же 1966 году…» Последняя фраза заставила меня вспомнить, среди бесчисленных эпизодов, драматических или просто досадных, касающихся отношений моих текстов с цензурой, именно этот.
Я год с лишним как подала сборник в издательство («Эдитура пентру литературэ»), то же, что опубликовало в 1964 году мой первый сборник в коллекции Лучафэр (в которой дебютировали Никита Стэнеску, Чезар Балтаг, Илие Константин). Рукопись прошла стадию разнообразных обсуждений, которых сейчас уже не помню, помню только, как упорствовала, чтобы ничего не меняли, и страх, как бы не повторилась ситуация с первым сборником, который в печатном виде стал — не только из-за вычеркиваний, но и из-за добавлений — очень мало похож на то, чем был изначально, и вот уж которым, несмотря на хороший прием у критиков, я отнюдь не гордилась. Таково было положение дел, когда из Клужа, где я жила, меня вызвали к директору издательства, что ничего хорошего не предвещало. И в самом деле, когда после ночи в поезде я добралась до бульвара Аны Ипатеску и директор издательства Ион Бэнуцэ принял меня благосклонно, даже предупредительно, как будто я была чем-то больна и не знала об этом, он сказал мне, что рад со мной познакомиться, потому что всегда рад знакомству с талантливой молодежью, к которой я несомненно принадлежу, и что не надо терять мужество и бросать писать, даже если этой книге не суждено выйти в свет. «Почему?» — удалось мне выдавить из себя, при столь скором переходе от похвал, которых я не ждала, к катастрофе, тотальность которой не предвидела. А он объяснил мне с очевидным сожалением, почти по-отечески, что мой сборник слишком безрадостен и лишен оптимизма и не может поэтому быть напечатан в той форме, в какой представлен. Говоря, он заглядывал в бумагу, которая должна была быть той самой Запиской дирекции прессы, обнародованной много лет спустя, и он читал по ней криминальные заголовки с пояснительными аргументами. Сейчас, когда я читаю ее сама, меня потрясает, даже без финального приговора, видимость литературной рецензии, приданная документу. «В нескольких стихотворениях сборника эти чувства и идеи превращаются в настоящий крик протеста. Страстный протест поэтессы против конформизма и компромиссов большинства, против тех, кто молчит, все принимает и кому, вопреки их довольному виду, страшно, сопровождается чувством раненой гордости, беспомощности, боли», — говорится, например, в одном месте, и, хотя неподписанный, обвинительный текст сочинен профессионалом, однако же профессионалом, который приводит аргументы наизнанку. Фразы, которые директор издательства, несколько конфузясь, зачитывал тогда мне, только погружали меня в замешательство, поскольку я не понимала, идет ли речь о продолжении похвал или об аргументах для отклонения рукописи. В конце концов, протянув мне папку со стихами, Ион Бэнуцэ сказал, что семь из них (и показал пометки в содержании) не могут быть опубликованы ни под каким соусом, а остальные можно спасти объяснительным предисловием, оправдывающим их пессимизм. Это был явный знак благорасположения, и только от меня зависело, искромсаю ли я свою книгу или сочту, что ей не быть.