Как следует поразмыслив, я решил не прятать эту рукопись на дне ящика письменного стола — с глаз подальше, — а отправить ее Алекс и Шаму. Пусть они делают с ней все, что им заблагорассудится! Она не откроет им ничего нового, потому что они все знали с самого начала, и именно поэтому я с особым удовольствием представляю себе, как сегодня — в 2001 году — они вместе читают записи, которые возвращают всех нас к весенним дням далекого 1951 года. Прошло пятьдесят лет. Теперь можно сказать, что свершилось некое предначертание, и зеленые юнцы, которыми мы тогда были, поднялись на вершину жизни, откуда сквозь клубящиеся ночные туманы уже можно различить большое черное озеро, в котором очень скоро нам суждено кануть без следа. Почувствуйте иронию, заключенную в этом образе, обозначающем для меня незначительность нашего существования в мире, где все, в конечном итоге, сводится всего к нескольким граммам материи: швейцарский математик Карл Бекерт подсчитал, что, если погрузить в озеро Леман пять миллиардов человек, населяющих сегодня нашу планету, его уровень превысит обычную отметку едва ли больше, чем на метр.
А посему рукопись предназначена в первую очередь тем, кто дал толчок описываемым на ее страницах событиям. Отправляя им ее, я не сомневаюсь, что рукопись не только сохранят, но и обязательно опубликуют: я знаю, каким чувством юмора обладают Шам и особенно хохотушка Алекс, и меня забавляет мысль, что они не только раскусят мою игру, но и сами не упустят возможности повеселиться, превратив мои записки в один из ингредиентов крутой литературной каши, в которой сегодня специалисты пытаются найти хоть какой-то смысл, хотя последний, совершенно очевидно, был утерян с появлением гибридов, порожденных комедийными экспериментами старика Джойса[1] или, позднее, ледяного Бэрроуза[2]. Я говорю это к тому, чтобы сразу было понятно: мои записи — не что иное, как хроника. Это не литературное произведение. И, будучи хроникой, служат лишь одной вполне определенной цели — воссоздать конкретный мимолетный момент бытия и поместить его в те чудные времена, когда Богарт, Лорин Бэколл и особенно божественная Ава Гарднер были неотъемлемой частью нашей повседневной жизни. А поскольку я и сам актер, эту рукопись следует не читать, а смотреть в «черно-белых» образах. Да, забудьте про чтение, попытайтесь проникнуть в ее содержание наивным и вместе с тем испытующим взглядом фанатика кино, какими тогда были мы все. То были времена, когда нас, молодых парижан, безумно влекло все то, что имело отношение к удивительному месту, где создавались подлинные грезы нашей юности — к Голливуду, где безраздельно властвовали Морин О’Хары, Ланы Тернер, Дороти Данбридж, Херсты и Говарды Хьюзы… Мне казалось, что я сделан из того же теста, что и они, принадлежу к тому же восхитительному и в то же время кошмарному миру кинематографии. Глубоко в душе я был тем, кого звали «фон». Да, в некотором смысле Строхайм[3] стал моим «альтер эго»; я до такой степени проникся его духом, что даже в обычном джемпере чувствовал постоянную боль в шее из-за неосознанного стремления сохранять военную выправку, словно я был затянут в офицерский мундир героя его замечательного «Свадебного марша» — незаконченного фильма Строхайма, который никто не видел и никогда не увидит целиком… Хотя пару лет назад несколько пиратских снимков все же пересекли Атлантику на страницах знаменитого еженедельника гражданина Херста[4] «Америкен уикли», редкостные экземпляры которого сохранились у немногих европейских коллекционеров. Правда, я знал все о знаменитых сценах оргий из этого мифического фильма и об австрийских «дрессировщицах мужчин», которых Строхайм специально привозил из Вены; я словно наяву видел роскошный бордель, воссозданный в павильонах студии «Метро-Голдвин-Мейер». Перед моим внутренним взором картинки борделя следовали одна за другой, словно кадры из фильма, который не имеет ни начала, ни конца и воплощает собой неуловимую игру света. Великолепный Строхайм пускал деньги на ветер, снимая кинокартины, которым не суждено было стать настоящими фильмами, и прекрасно понимал, что заправлять пленку в кассеты кинокамер просто не имеет смысла. Главным для него было невыразимое чувствами и непередаваемое словами желание творить. Оргия постоянно была в центре внимания Строхайма: закованные в цепи негры носят на руках обнаженных актрис — вот таким светом и тенями фон Строхайм хотел «писать» на экранах зрительных залов всего мира! Одним словом, Строхайм был Френхофером[5] без кистей.
Читателям этих хроник придется столкнуться с множеством ссылок на некое кино. Как было сказано выше, я пишу эти строки в черно-белом изображении. Не черным по белому, а «черно-белыми» образами. Я ненавижу свет и цвет так называемого «современного» кино. Это цветное страшилище не только убило живопись, замылив нам глаза потоками безвкусной пестроты, не имеющей ничего общего с акварелью или масляными красками, — я бы сказал, чем-то нематериальным, — но и лишило нас способности читать фильмы, написанные тонкими оттенками и полутонами, своими претензиями то на цветовой реализм, то на цветовую иронию. В черно-белых фильмах люди и предметы имеют объем, это не плоские силуэты из современных кинолент, похожих на страницы глянцевых журналов, а ожившие скульптуры. Свет — это белизна, она обволакивает тела, создает между ними пространство и тени, постепенно тающие и растворяющиеся в воздухе. Такое, конечно же, цвету не под силу. И именно так я всегда видел Алекс — сотканной из света и теней… Ну, довольно! Вернемся к этому фильму для слепых, которым является любой рассказ, изложенный на бумаге… да, вернемся к моей хронике — в меру желчной, ироничной, местами бурлескной и предназначенной, как я уже говорил, Алекс и Шаму, потому что именно о них пойдет речь на этих страницах.