Александр Торин
Лепестки Граната
1.
Худо, худо мне, Господи! На улице поземка… дома что в погребе пустом — холодина и жрать нечего, а уж что вокруг происходит, дак впору зарыться в подушку…
А ведь в памяти осталась жизнь. Где светло и девушки в длинных платьях, и непременно с зонтиками. Зонтики — совершенно бессмысленный элемент дамского туалета. От проливных дождей все равно не спасает. Плесневеет только. У нас в Тифлисе были дожди. Господи, да какие дожди… а радуги… А пикники… И юная Леночка, пользуясь своим положением всеобщей любимицы, все крутилась между нами, заигрывая неумело и наслаждаясь своей непорочным кокетством…
Остановись, мгновенье… Вот бежит она, нимфа, сошедшая с картин старых итальянцев…А ведь у командира полка уже брюшко, мундир едва сходится. Да и рядом смертельно скучная супруга, от которой вечно несет нафталином, и четверо дочерей, которые от бравого отца не взяли ничего, ни дать, ни взять — купчихи чистой воды.
Я тогда еще ее укорял, глупую, мол, ей бы с куклами носиться. А она манила меня пальчиком, этим тоненьким, милым, трогательным, с подростковыми заусеницами, и шептала на ухо, сладко дыша: «Владимир Николаевич, вы на меня не сердитесь, это я просто вас дразню, чтобы вы наконец решились меня поцеловать»…
— Леночка, поверьте, я лишь сдерживаю себя, я боготворю Вас…
— Вот и боготворите дальше, глупый, — посылала она мне воздушный поцелуй и убегала…
Да, я был хорош, свежеиспеченный выпускник военно-медицинской академии, наивный и восторженный чудак. Друзья надо мной посмеивались — бывало на какой-нибудь вечеринке сяду в углу и начну сочинять…
Глупейший сборник стихов «Лепестки Граната». Книжка издана смешным тиражом — 500 экземпляров, из которых около тридцати купили обыватели, сотню я раздарил друзьям, дамам, конечно, большей частью, остальные через год наверняка были пущены на растопку печей и подтирание задниц победившим пролетариатом.
А ведь там были и неплохие стихи. Ведь были, были! Вот этот, например, «Вы стояли в беседке». Как там дальше? Стан какой-то… Черт побери. Не помню, не помню совсем, а книжки ни одной не осталось.
Все потеряно. Я не принадлежу сему времени, я не способен выжить в этой тине, обмазавшей землю мою толстым слоем. Я ненавижу эти коврики с лебедями, этот грязный город, это бездорожье, я ненавижу даже свои инструменты, кое-как стерилизованные в кипятке. Я ненавижу мещан с грыжами и крестьян с гнойными чирьями.
Спокойно, спокойно, поручик. Если и есть в моем существовании смысл, так воплощение его — тот мальчуган, которому я на днях вырезал гнойный аппендикс. Для меня все это — всего лишь последний акт трагикомедии «Крушение Империи». А для него — детство, полное новых запахов и чувственных переживаний, ему, малышу все в счастье. Устала лошадь, хрипит и не желает идти дальше под ледяным дождем — счастье. Луна на небе турецким полумесяцем грозит неверным — а он смеется, шевелит своими розовыми ножками, все ему в радость.
2.
Убог наш провинциальный быт. За окном серая мгла и дождь. Грязь, наша извечная российская болезнь-распутица. Порой мне кажется, что и Петербург построили с единственной целью: замостить наши бескрайние пространства, одеть их в гранит, придумать Невский с кружевными мостами и свободолюбивыми конями. Противостоять хаосу запущения методом художественного насилия.
Увы, теперь уж и существование моего города отсюда кажется эфемерным. Последняя весточка из дома случилась весной — проезжал через наше захолустье гимназический мой друг Юрий, постарел изрядно, запаршивел — весь в струпьях. Не узнать выпускника Петербургского университета, нет, не узнать. Теперь служит он уполномоченным в комиссариате, название которого произнести невозможно.
— А ты знаешь, Володя, — бубнил он, выпив дрянной водки и захмелев, как случается со смертельно усталыми людьми. — Ты меня может быть презираешь за то, что я к ним на службу подался. А я их где-то в глубине души понимаю. Ведь они сами не ведают, что творят. Дернули за ниточку, поднялись темные деревенские мужички да матросики, и пошло-поехало. А людям дрова нужны, керосин, щи в конце концов, и хорошо бы с мясом. Люди — они всегда люди.
— Ну так и служи себе спокойно, что ты оправдываешься? Бог тебе в помощь.
— В конце концов, это какая ни есть, а родина наша. И ей служить должно, не тому ли мы присягали?
— А я ли не служу? Мужичкам этим твоим, абстрактным, которые для меня очень даже живые и плотские, да еще воняют так, что хочется умереть… Служу, Юра, служу. Язвы мазями залечиваю, грыжи вырезаю. И об отечестве и присяге не думаю. А тебе я тебе завидую, Юра. Нет, правда, ни грамма иронии. Ты счастливый человек. Для тебя родина — нечто общее, запредельное. Она может поглотить твоих близких и остаться родной. А я, брат, людоедам поклоняться не могу.
— Людоедам? Людоедам! — Юра покраснел. — А мы с тобой, Володя, не людоедами ли были?
— Юра. Давай все-таки не будем ссориться. Слишком много нас связывает в прошлом. Да и происхождение обязывает
— А знаешь, Володя. Ты все-таки классовый враг. — Юра начинал крепко пьянеть. Ты еще в гимназии был упрямым, а теперь…