Его звали Нор; он оправдывался, говоря, что подозрительная фамилия происходит от английского названия логической схемы «или-не». Люди, которые владели чувством толка и расстановки, злословили его, говоря, будто Нора можно смело перевести как «ни то, ни се». Многие видели в нем заурядного инородца низких кровей; мало кто, правда, высказывался вслух на эту неудобную тему. Нор не очень обижался. Он мирно жил, он тиражировал себя, издаваясь в звуках, зевках и гримасах.
Особенностью Нора было то, что он не старел во сне.
Человек расходует на сон около трети отмеренной жизни; Нор избежал общей участи. Когда он засыпал, время для него останавливалось. Днем, бодрствуя, он развивался, как все: приобретал знания и навыки, впитывал полезные и вредные влияния среды; что до ночных часов, то он, сам не понимая, как именно, записывал их себе в резерв. По всему получалось, что ночью, когда никто не видит, ему впору было вовсе исчезать из привычной вселенной, чтобы придать чуду логическую завершенность. Но чудо на то и чудо, что не нуждается в логике, и Нор никуда не исчезал. Однако тайная физическая жизнь его организма резко замедлялась, как будто в состоянии анабиоза, а днем Нор, евший за десятерых, наверстывал упущенный ночью обмен веществ. Он казался моложе, чем был, но не настолько, чтобы разница резала глаз.
Разумеется, он никогда не видел снов.
Нор не мог знать об этой особенности своего существования и считал, что устроен обычным образом. Что касается снов, которых не было, то он думал, что сон его попросту необычайно глубок и крепок, а значит, быстро забывается, как все здоровое и скучное, с чем поздравлял себя, усматривая в этом признак расположения небес.
Сэкономленный сон откладывался в невидимый астральный горб.
Нор жил безмятежно до поры, пока не начал чувствовать внутри себя настоятельный зов, который приказывал ему пойти и найти свой дом.
Его семья сменила много мест, которые Нор помнил все до последнего, кроме самого первого. Поначалу он думал, что поиски выйдут легкими. Но как ни старался Нор, ему никак не удавалось отыскать дом своего рождения. Нечто могущественное и настойчивое снова и снова гнало Нора на поиски. Сведения, бесполезные на первый взгляд, кучковались в изгнании, в погребах памяти; аромат сундука вплетался в интуитивные построения ищущего рассудка. Нор не сомневался, что предчувствие опирается на предзнание.
Он вызубрил адрес; он углублялся в тоскливые архитектурные лабиринты, расспрашивал редких прохожих, которые давно существовали под видом ходячих столпов соляных, словно многие годы тому назад посмотрели через плечо и понесли наказание. Настороженные встречные шарахались от Нора, выслушивали его нехотя, отвечали торопливо и не по делу.
Дом же прятался в тень, отступал, приседал.
Наконец, Нору повезло. Бродя среди хаоса, спотыкаясь и прыгая с одного битого кирпича на другой, он вдруг наткнулся на ржавую тарелку с выбитым номером; кто-то сшиб ее со стены здания, давно предназначенного то ли под снос, то ли под капитальный ремонт. Трехэтажный домик цвета желтой сыроежки с нездоровым сиреневым отливом устроился на корточках в глубине дворов и разглядывал пришельца рядами оголодавших окон. Неподалеку располагался забытый фонтан; его каменная окружность покрылась трещинами и багряными проплешинами. В центре высилась невзрачная фигура, которая в лучшие годы своей жизни отливала из бронзы.
Подбирая полы пальто, Нор перемахнул через груду щебня, загромождавшую проход, и осторожно вошел. За порогом, повалившись внутрь, лежала облупленная дверь. Казалось, что некто разнузданный, долго копивший силы, явился с бумагой, дозволявшей устроить вольнонаемный погром, и начал с двери, вышибив ее одним ударом праздной ноги. Наверное, в этом доме было опасно; все висело на соплях, и любая балка могла стать для беспечного посетителя Божьим бичом.
Круша мусорные кручи, Нор поднялся во второй этаж, где, наконец, остановился посреди разоренной комнаты. Квартира, в которую он вошел, казалась ему самой вероятной претенденткой на роль родового гнезда. Точно он не знал, ибо двери были сняты, косяки выломаны, номера сохранились лишь кое-где. Со стен свисали ошметки темно-зеленых, в черный цветочек, обоев. Нор прислушался к себе: нет, ничто в нем не шелохнулось и не аукнулось. С потолка, из сердца грязной лепной завитушки спускался шнур без лампочки; к шнуру была прилажена бурая от времени мушиная лента. Из комнаты вынесли все, оставив сор или, напротив, доставив его взамен. Нор остановился перед лентой. Когда-то в этой комнате жили приличные люди, способные позаботиться о защите от насекомых. Он качнул ленту пальцем: клей давно высох. Мушиные трупы за давностью лет обернулись мелкими кляксами. Нор тронул уцелевшую лапку, та, похожая на ресницу, беззвучно отломилась и канула. На ленту падал солнечный луч, изловчившийся протолкнуться в сырой и сумрачный колодец двора. Нор сделал последний шаг, и едва на упал: из-под подошвы выскользнула старенькая свинья-копилка с облупленной краской. У Нора перехватило дыхание. Он сел на корточки, мгновенно вспоминая все – и копилку, и ленту, и мрачный, но теперь уже полный былого достоинства, узор обоев. Копилка лежала на боку, беспомощно выставив коротенькие ножки. Нарисованные копытца давно стерлись, пятачок потрескался. Когда-то свинья улыбалась нервной улыбкой полоумного скряги; теперь ее рыло торчало всерьез.