I
Как автор выехал из Рима
Царь Соломон кричал мне:
— Доколе ты, ленивец, будешь спать? Когда ты встанешь от сна твоего?[1]
А хозяин постоялого двора добавлял, стуча в дверь:
— Синьорино, уже половина седьмого, — он снова стучал и снова повторял, — уже половина седьмого, синьорино.
— Хорошо, встаю, — ответил я хозяину и царю Соломону и меньше чем через четверть часа уже входил на кухню, где содержатель остерии ждал только меня.
Я оплатил счет и вышел из гостиницы «Семь угодий», чтобы продолжить мое пешее путешествие.
Утром предыдущего дня в ясном небе не было ни облачка, лучи восходящего солнца золотили деревья горы Пинчо, когда выходил я одинешенек из Рима через Порта-дель-Пополо. Покидая Вечный город, я чувствовал на душе совершенную легкость, а на плечах — изрядную тяжесть. Я вбил себе в голову дойти до Милана пешком, мой баул должен был оказаться вначале в Анконе, потом появиться в Равенне и, наконец, быть отправленным в Милан, а на время пешего прохождения пути между этими тремя пунктами мне должно было хватить того немногого, что находилось в меховом спальном мешке за моей спиной. Не думаю, что читателю важно знать, да я и сам точно не помню, сколько рубашек, носков, сколько подштанников и носовых платков имел я при себе, но мне важно сообщить читателю, что в моем кармане вместе с миниатюрной книжкой поэзии Горация был томик стихов мессера Франческо Петрарки в одну шестьдесят четвертую часть листа, — позже мне случится говорить о нем. Однако, заметив, как я обращаю его внимание на этот томик, пусть осмотрительный читатель не думает, что это вокруг стихов каноника из Воклюза нить моего рассказа должна мотаться в клубок, и пусть знает он, что рассказ мой совершенно бессвязен и не имеет ни начала, ни конца, что я не использую в нем ни одного из приемов настоящих рассказчиков, за что прошу моего наставника, человека отчасти литературного, отчасти политического, милостиво даровать мне свое прощение.
В правой руке я сжимал длинный изогнутый и суковатый посох с железным острым наконечником; в левой держал большой альбом, где уже имелось несколько зарисовок редких римских древностей; то на одном, то на другом плече нес свернутый большой плед в черно-белых квадратах, предназначенный защитить меня от холода, если он начнет пощипывать тело. О дожде я не подумал. Представьте себе, за три предыдущих месяца дождей не было вообще!
Между Стортой и Баккано я устроился поспать на едва пробившейся травке, прямо на веселом ковре из весенних цветов. Но знают девственные Грации, как печалит мне сердце долг сообщить вам, что не легкий ветерок, а неистовый Эол налетал на меня сильными порывами. Ветер, он не имеет создателя, его действия беспорядочны и распоясанны, он не читает руководств по правилам хорошего тона, не знает меры, не придерживается порядка и деликатности.
Я взывал к осыпанному цветами, легкокрылому, как мотылек, боголикому Зефиру, сыну Астрея и Авроры; к Зефиру, носителю жизни, как гласит его имя (немного эрудиции никогда не помешает), происходящее от «zaein» — «жить», и от «phraein» — «нести». К Зефиру, склоняющему стебель девственной розы, аромат которой вдыхают Дафнис и Хлоя; к Зефиру, закручивающему в тысячи милых кудряшек золотые пряди Лауры; к Зефиру, от дыхания которого пришла весна, румяна и бела, и… любовь согрела — и в каждой божьей твари ожила[2].
Но ветер уносил на десятки шагов мою шляпу, трепал листы альбома, который я раскрыл с намерением сделать набросок в память об этом крае. Тучи пыли почти закрывали пейзаж, изрытый волнообразными неровностями местности, пустынной и суровой. В далекой дали еще виднелся купол Святого Петра, казавшийся вершиной огромного кургана. Радостно певшие на заре соловьи теперь молчали. Я не был печален, но и спокоен не был тоже. Лежал в том состоянии бездеятельности духа, которое предшествует меланхолии.
По дороге проходили два крестьянина. Один говорил другому:
— Завтра сыпанет дождь. Видишь те темные набухшие тучи вдалеке?
Я повернул голову в ту сторону, откуда дул ветер, и действительно увидел несколько маленьких вытянувшихся бурдюками тучек, похожих на пять-шесть черных мазков кисти.
— Проклятый ветер! Пусть Господь развеет предсказание этого мужлана!
Выжженные поля, сухие кусты, сморщенные листочки молили об обильных потоках влаги с небес, я же призывал солнце и луну. О милая Аврора, я принес бы тогда на твой изящный алтарь жертву в виде первых плодов с моего поля, в виде самой белоснежной овцы из моей овчарни и вдобавок сотни пастушков и пастушек Аркадии!
Неверным шагом и с неспокойной душой возобновил я свой путь. В Баккано я, наверное, поел, но где и что, не могу сказать. Память человеческая слаба, и вы должны меня простить. С другой стороны, героям — а я единственный герой моего рассказа — нет нужды насыщать свой желудок.
В девять вечера я оказался перед постоялым двором «Семь угодий».
Хозяин, человек с густыми бровями, непрерывной полосой шедшими от одного виска к другому, проводил меня в мою прекрасную, по его словам, комнату и зловещим тоном изрек: