Дорогой Мур, посвящаю вам это произведение, последнее, которым я обременю терпение публики[2] и вашу снисходительность, замолкая на несколько лет. Поверьте, что я с восторгом пользуюсь случаем украсить мои страницы именем, столь прославленным как твердостью политических принципов его носителя, так и общепризнанными многообразными талантами его. Поскольку Ирландия числит вас в рядах испытаннейших своих патриотов и чтит вас, бесспорно, первым из своих бардов, а Британия повторяет и подтверждает эту оценку, — позвольте тому, кто считает потерянными годы, предшествовавшие знакомству с вами, присоединить скромное, но искреннее свидетельство дружбы к голосу нескольких народов. Это по крайней мере докажет вам, что я не забыл радости общения с вами и не отказался от надежды возобновить его, когда ваш досуг и ваше желание побудят вас вознаградить друзей за слишком долгую разлуку с вами. Ваши друзья говорят, — и я уверен в этом, — что вы заняты созданием поэмы, действие которой происходит на Востоке;[3] никто не мог бы сделать это лучше вас. Там вы должны найти несчастия вашей родины,[4] пламенное и пышное воображение ее сынов, красоту и чувствительность ее дочерей; когда Коллинз[5] дал своим ирландским эклогам название «восточных», он сам не знал, насколько верно было, хотя бы отчасти, его сопоставление. Ваша фантазия создает более горячее солнце, менее мглистое небо; но вы обладаете непосредственностью, нежностью и своеобразием, оправдывающими ваши притязания на восточное происхождение, которое вы один доказываете убедительнее, чем все археологи вашей страны.
Нельзя ли прибавить мне несколько слов о предмете, о котором, как принято всеми думать, говорят обычно пространно и скучно, — о себе? Я много писал вполне достаточно печатал, чтобы оправдать и более долгое молчание, чем то, которое предстоит мне; во всяком случае я намерен в течение нескольких ближайших лет не испытывать терпения «богов, людей, столбцов журнальных». Для настоящего произведения я избрал не самый трудный, но, быть может, самый свойственный нашему языку стихотворный размер — наше прекрасное старое, ныне находящееся в пренебрежении, героическое двустишие. Спенсерова строфа, возможно слишком медлительна и торжественна для повествования, хотя, должен признаться, она наиболее приятна моему слуху. Скотт — единственный в нашем поколении, кто смог полностью восторжествовать над роковой легкостью восьмисложного стиха, и это далеко не маловажная победа его плодовитого и мощного дарования. В области белого стиха Мильтон,[6] Томсон[7] и наши драматурги сверкают, как маяки над пучиной, но и убеждают нас в существовании бесплодных и опасных скал; на которых они воздвигнуты. Героическое двустишие конечно, не очень популярная строфа, но так как я никогда не избирал тех или других размеров, чтобы угодить вкусам читателя, то и теперь вправе отказаться от любого из них без всяких излишних объяснений и еще раз сделать опыт со стихом, которым я до сих пор не написал ничего, кроме произведений, о напечатании которых я не перестаю и не перестану сожалеть.
Что касается самой этой повести и моих повестей вообще, — я был бы рад, если б мог изобразить моих героев более совершенными и привлекательными, потому что критика высказывалась преимущественно об их характерах и делала меня ответственным за их деяния и свойства, как будто последние были моими личными. Что ж — пусть: если я впал в мрачное тщеславие и стал «изображать себя», то изображение, по-видимому, верно, поскольку непривлекательно; если же нет — пускай знающие меня судят о сродстве; а не знающих я не считаю нужным разубеждать. У меня нет особенного желания, чтобы кто-либо, за исключением моих знакомых, считал автора лучше созданий его фантазии. Но все же, должен признаться, меня слегка удивило и даже позабавило весьма странное отношение ко мне критики, поскольку я вижу, что многие поэты (бесспорно, более достойные, чем я) пользуются прекрасной репутацией и никем не заподозрены в близости к ошибкам их героев, которые часто ничуть не более нравственны, чем мой Гяур, или же… но нет: я должен признать, что Чайльд-Гарольд — в высшей степени отталкивающая личность; что же касается его прототипа, пусть, кто хочет, забавляется подыскиванием для него любого лица. Если бы тем не менее был смысл произвести хорошее впечатление, то огромную услугу оказал бы мне тот человек, который приводит в восхищение как своих читателей, так и своих друзей, тот поэт, кто признан всеми кружками и является кумиром своего, — если бы он позволил мне здесь и всюду подписаться
его вернейшим,
признательным
и покорным слугою,
Байроном.
2 января 1814