В ускоренном темпе, резко и порывисто проживал свой век Павел Ефимович Перекурка.
Ноги его, облаченные в серые брюки с острыми стрелками и заштопанными швами возле карманов, двигались необычно быстро, даже с каким-то особенным шумом, похожим на шлепанье воздуха под крыльями большой птицы, и расширявшиеся книзу клешем штанины развивались и трепетали, как флаг на ветру. Он сам чем-то напоминал гигантскую птицу с длинными руками-крыльями и бледным клювом-носом, который был чрезвычайно подвижен и реагировал на любые запахи, начиная поочередно высоко вздымать то левую, то правую ноздрю. Мелкие темные глазки еще сильней сближали узкий вытянутый лик Павла Ефимовича с птичьим. Он умел подобно грифону втягивать голову в плечи, при этом совершенно необычно выдвигая вперед слегка подергивающийся кадык. В таких случаях он громко фыркал и совершал еле заметные микродвижения плечами, словно ежась от холода.
Туго застегнутая гимнастерка старого покроя рельефно очерчивала его худощавый и угловатый стан, делая все движения конечностей еще отрывистей и замысловатей. Износившиеся остроносые туфли-свиноколы напоминали тонкую лапу выпи, притаившейся в рыжей осоке; они ступали часто и неслышно, несмотря на высокий жесткий каблук. Сероватые волосики прижимались один к одному с такой силой, будто каждый квадратный миллиметр скальпа Павла Ефимовича шел на вес золота. Все они были направлены строго в одну сторону, и в течение всего дня не смели сдвинуться с положенного им места. Низкий ровный лоб подчеркивал нависшие кустарники бровей, волосы в которых уже давно вились и секлись на концах.
Казалось, все существо Перекурки было направлено вперед, рвалось, стараясь развить как можно большую скорость, быстрее сделать все, что можно сделать, скорее все закончить… Но, как только этот человек приходил в свою среднего размеру квартирку, все его тело размякало и крошилось, плавно осыпаясь в кресло с протертыми до поролона подлокотниками. Его глазки мутнели и даже как будто затягивались полупрозрачной пленкой, как у ящерицы, пригревшейся на раскаленном камне. Перекурка, казалось, приобретал цвет кресла, словно хамелеон, и становился совсем незаметным, часами застывая в одном положении.
Утром Павел Ефимович, как только старый китайский будильник прерывал его сон надрывным скрежетанием, легонько подмигивал эмалированному плафону, украшавшему гладь потолка, и включался подобно машине в морозное зимнее утро, сначала пофыркивающей и сопящей выхлопной трубой, потом стукавшей поршнями, задавая ритм всему железному телу и, наконец, взревавшей диким медведем, чтобы уже целый день пожирать солярку и коптить улицы своим черным дыханьем. Он резкими движениями, будто художник, рисующий эскиз смазливого женского профиля, выбривал свой торчащий кадык, скулы, щеки, не глядя, хватал щепотку зубного порошка и с бешеной силой скреб щеткой с редкой рыжей щетиной по зубам, словно хотел совсем содрать с них эмаль. После этого со звериной силой мылились шея и уши, вследствие чего Перекурка становился на некоторое время похожим на двуногого бронтозавра, а в конце всей процедуры туалета тщательно зализывалась шевелюра и расправлялись брови.
Как обидно подчас быть холостяком! Никто не приготовит завтрак, упитанная женская ручка не потреплет шейку у подбородка: в общем, скукотища! Но Павел Ефимович этого плачевного обстоятельства как-то сразу, в начале жизни, не приметил и теперь совсем не обращал внимания на недостатки в своем образе существования.
Закончив умывания и размяв поочередно обе ноздри, он направлялся прямиком на кухню, которая также являлась и столовой, и прихожей, и зачастую гостиной, там он оглядывался в поисках жертвы, и каждый раз первой на глаза попадалась замасленная банка с кофе. «Нужно бы кофейку», — думал Павел Ефимович и, втянув голову в плечи, бросался к плите. Через три с половиной минуты он довольно большими глотками употреблял кофе, съедал кусок черного хлеба с обезжиренной колбасой и оценивающе поднимал брови.
Надо сказать, что характер у него был не особо скверный, но уж очень не любил Павел Ефимович, когда какое-нибудь обстоятельство нарушало его строгий, незаметно сформировавшийся такт жизни, и поэтому в семнадцать минут восьмого, будь даже метеоритный дождь за окном, он примерно успевал на электричку, несущую его в город на работу.
К чести подобных людей к делу своему относился он с достойной педанта аккуратностью и чистоплотностью. Ровно с половины девятого утра до шести часов вечера длинные его руки ловко водили по миллиметровке остро заточенным карандашом фирмы «Koh-i-noor», выводя с помощью линейки, разнообразных лекал да блестящего циркуля тонкие линии, как прямые, так и плавно изогнутые, изящные, исполненные своеобразной математической грацией. Рабочее место всегда содержалось в завидной опрятности, и даже шкафчик для сменной обуви запирался на небольшой крашеный светло-коричневой краской замочек.
В обеденный перерыв, начинавшийся в двадцать минут третьего, Павел Ефимович быстро шагал своей угловатой походкой на четвертый этаж, где располагался буфет, смиренно выстаивал очередь и покупал точно на один рубль пятнадцать копеек тарелку малинового, почти остывшего борща, румяный пирожок с рисом и стакан компота из сухофруктов, который был на две трети заполнен остатками этих самых фруктов. «А это ведь все-таки хорошо», — с наслаждением шептал себе под нос Перекурка, шевелил довольно плечами и набрасывался на обед.