Линкольн-парк Мюррей, Вирджиния
Всё было плохо, и все были плохими.
Это отчаянное состояние накатывало на Чарли все чаще и совсем перестало ему нравиться. Поначалу — нравилось; поначалу оно давало чувство хоть и мрачноватой, но головокружительной, абсолютно ничем не стесненной свободы. В последнее время мальчик стал побаиваться отчаяния, потому что понял: раньше или позже оно выпрет наружу, и тогда начнет происходить что-нибудь страшное и непоправимое.
И уж никак он не ожидал, что злобная удушливая мгла набросится сегодня. День начинался чудесно: у папы выходной, все здоровы и веселы и наконец-то едут гулять в Линкольн-парк, про который Чарли так много слышал и куда они так давно собирались выбраться всей семьей. Оттого, что все катилось так ладно, и все были добры и довольны друг другом, даже младший братишка, двухлетний карапуз Тедди, перестал раздражать и казался забавным и милым.
Вообще-то Чарли не любил брата. Брат ему мешал; брат с самого момента рождения стал преградой между Чарли и полноценной жизнью.
Полноценная жизнь — это делать все, что хочешь, и так ли, сяк ли, мытьем или катаньем, заставлять другого делать то, что хочешь ты; вплоть до зыбкой границы, когда заставляемый, решив, что у него появился какой-нибудь убедительный, доказуемый повод, какая-нибудь неопровержимая улика, тащит тебя в суд. Взрослые называют это правами. Насколько Чарли сумел тогда понять из их разговоров, за правами-то папа и привез его и маму сюда. Важней прав у них тут, в Америке, ничего нет; права они качают направо и налево целыми днями. Даже мама с папой, чуть что, повышают друг на друга голос и, будто игрушечным бумерангом, кидают один в другого: «Это мое право!» — «Ты не имеешь права лишать меня права!» Как они только целоваться ухитряются без адвоката, прикопанного под подушкой… Эти самые права были главной чертой, отличавшей ту жизнь от этой. Чарли уже совсем смутно представлял себе ту жизнь, но у него сохранилось четкое ощущение, что там газеты, радио, телевизор давили и давили, долдоня только про обязанности — перед страной, перед строем, перед вождем; Чарли не помнил, как вождя звали, что-то вроде итальянского «чао!», и как-то про уши… Может, те, кто в Америке родился, знали об этой жизни что-нибудь еще, кроме того, что тут — права. Чарли не знал.
Тедди, едва появившись на свет, лишил его основных прав. И, мало того, надел на него тяжеленные обязанности. Теперь, будто Америка сделалась уже и не вполне Америка, мама то и дело запросто, даже не соображая, что посягает на чьи-то права, командовала: покорми братика! присмотри за братиком! убери после братика! А если Чарли артачился, начинала сама, как адвокат, убеждать его железными аргументами: он же еще маленький, он же еще глупенький, он же не умеет ходить, мы же его так любим. Вот именно. Его-то они любят. Все время теперь с ним: ням-ням-ням, да чух-чух-чух, да баюшки-баю! А тем, что чувствует Чарли, им и в голову не пришло поинтересоваться ни разу; будто само собой разумелось, что, раз они его любят, и ему полагается. Получалось, мама и папа сами теперь стали как тот чао с ушами.
Иногда Чарли приходило в голову, что если бы они жили с Тедди вдвоем, он бы тоже любил брата. Чарли нравилось, как этот теплый гладкий зверек гулит и таращится, как искренне, не то что взрослые, улыбается, как самозабвенно тянет руки к погремушке; учить веселого эмбриона садиться, давая ему два указательных пальца, чтоб он их зажал в кулачках, или, например, делать ему козу — было физически приятно, будто загорать или есть мороженое. Вдобавок Тедди ощущал себя тогда добрым, могучим и мудрым — а это тоже было приятно, только не как от удовольствия, а иначе; не объяснить, как. Но стоило маме сказать: ты должен, причем должен по таким-то и таким-то причинам, вполне, наверное, убедительным для суда присяжных — сразу хотелось плеснуть на их кумира кипятком.
Чарли смутно подозревал, что сам он стал для родителей ребенком второго сорта потому, что родился еще там. А Тедди — уже здесь.
Однако в тот день ни у кого не было ни прав, ни обязанностей — просто все задорно собирались вместе гулять. Потом ехали — опять-таки все вместе и каждый на своем месте: папа рулил и объяснял, мама щебетала и смеялась, Чарли смотрел по сторонам и размышлял, Тедди улыбался, говорил «Дай!» и все щупал. Ничто не предвещало беды.
И в парке все было классно. Погода стояла прохладная, пасмурная, но от обилия флажков, транспарантов, вывесок, картинок рябило в глазах, будто летом у моря. Народу было полно. Играл оркестр, везде продавались вкусности и вообще всякая ерунда, крутились карусели и качались качели; то и дело гудел гудком, носясь, как ошалелый, за низеньким забором ярко-красный паровозик детской железной дороги. Взрослые дяди и тети, у которых сейчас не было прав, а только обязанности, потому что они были на работе, и при этом никто не пытался их убить или ограбить, мельтешили туда-сюда кто в платье Белоснежки, кто в пузатом и ушастом костюме Микки-Мауса, кто в обалденных индейских перьях — и наперебой помогали веселиться тем, у кого тут были только права, потому что они заплатили за вход.