«Ум ищет божества, а сердце не находит»
(Пушкин)
А. Кушнеру.
А была ли она – благодать?
Та, простая, которую только
Можно бунинским часом назвать?
Без сомнений, без смысла, без толка
Устоялась уездная мгла.
Как щедра ты, небесная милость –
На перине купчиха томилась,
Не иначе – студента ждала.
То ли "Нивы" измятый листок,
То ли скука апухтинской блажи,
Всё впечатано в память, и даже
Из за леса дымок да свисток…
Эту глушь станционных платформ
Бунин как-то сумел – без описки:
Ямщики, паровоз, гимназистки,
Лошадиный рассыпанный корм…
И закат перед криком совы.
Эти сумерки, сад… и вопросы.
И медовы тяжелые косы
Что обёрнуты вкруг головы.
Эти пухлые, душные руки
Под сосной разливавшие чай…
Грань веков, ты прекрасна – прощай
Только память – зубастее щуки.
И на год взгромождается год…
Не по щучьему, что ли веленью,
Всё давно похоронено под
Лепестками вишнёвых деревьев.
Расплылись, растворились в дали
Монастырские синие главы,
И поля не сберечь от потравы,
Да и книги в усадьбах пожгли?
Видно впору твердить наизусть
Разбегающиеся приметы:
Это ровная жёлтая грусть,
Это гроздья черёмухи, это –
Одичалая, злая сирень,
И в рассветах тяжёлая мята
И забытая где-то, когда-то
Вековая кленовая лень.
Хоть бы набережную в Крыму
Отличить от церковной ограды.
Прав Толстой: ни к чему никому
Колокольни, молитвы, обряды…
Что молиться? Уж лучше письмо
(не забыть только марку наклеить!)
И дойдёт оно к Богу само
Покаяньем о тёмных аллеях.
Пора кончать петербургскую повесть. –
Небо сдернуто над головой,
Осыпаются звезды при каждом слове,
Обернувшись жухлой листвой.
Пора прекратить бесконечное бегство
От наизнанку надетого детства,
Жевавшего черный подсолнечный жмых,
Считавшего палку за главное средство;
И не ломать больше мельниц чужих.
Пора забыть вавилонскую башню,
И в прежние русла течения рек
Вернуть – и увидеть, что вовсе не страшно
Кончается варфоломеевский век.
Почему ж у Старухи не прялка в руках,
А краплёная – в звёздах – колода
И на всех королях – двухсотлетний страх
Девяносто Третьего года?
Выбрось карты – уж лучше – калейдоскоп
Повертеть, чтоб стекляшки бренчали!
Чуть его шевельнёшь –
никогда не вернёшь
Ни вчерашний узор,
ни старинную ложь,
Ни того, что мелькнуло в начале –
Ну, встряхни раз-другой, но смотри, не спеши:
Дай подробнее разглядеть витражи.
Пестрых пляшущих стеклышек нищенский шик –
Словно брызги на низком причале,
Все в лицо да в лицо.
Не судьба ли твоя,
За безрыбьем житья, за бессоньем питья,
Разбренчалась чужими ключами?
С фотографии старой, перед домом чужим,
Уходя, как в бинокль перевернутый, в дым,
Я сливаюсь, чернея, с пролётом дверным –
И наверное, это – прощанье
С детством, с Городом, с веком
(и с кем там ещё?)
Догони-ка, попробуй, схвати за плечо,
Где, – спроси, – все твои обещанья?
Город тонет,
век – стар,
призрак детства – нелеп:
Те года зачерствели, засохли, как хлеб
Только мыши в подпольях пищали,
Времена разворовывая по кускам…
И шагал командор по подгнившим доскам.
Так о чём, и к чему мы с ним спорили?
Вон лежит он, – никчемная груда камней,
И едва ли живей, и едва ли нужней
Всех иных истуканов истории.
Год на год громоздя кирпичи этажей,
Кто-то переложил в это тесто дрожжей –
И с погашенными свечами,
В лабиринтах плутая под маршевый вой,
В позолоченный полдень биясь головой,
Мы забыли, что Слово – в начале.
Века, детства и города странная смесь, –
Петербургская повесть кончается здесь.
И причалы – пусты и печальны:
Чуть сверкнул между тучами солнечный глаз
Над пучиной утопших утопий, –
Как шпангоуты сгнили,
кораблик погас,[1]
И корявым проломом в Европе –
Дырка вместо окна.
И метёт в неё снег…
И кончается варфоломеевский век…
Что ж, ПРОЩАЙ – Веку, Детству и Городу, и …
А когда-то казалось – мы с ними свои,
И казалось – на что мне кочевье,
Бесконечное, как царскосельский фасад,
Бессердечное, как топоров голоса,
Под которыми бьются деревья.
Если был, если был он когда-нибудь, дом,
Он за тысячи верст, он уже за холмом;
Там, где ветер с простуженной глоткой
Над закатною жижей задонских болот;
Словно жаворонок сумасшедший поёт,
Где акации редки и кротки;
За холмом, где вращается жёлтая пыль,
Где следы от копыт, да баштан, да ковыль,
Да азовские чёрные лодки…
Если был, если был он когда-нибудь, дом
То остался он в Павловске, там, над прудом,
За вздыхающими стволами,
Где доныне живёт ещё эхо копыт
Где за дальним мостом колокольчик звенит:
То ли прадед на тройке в столицу летит,
То ль обратно – бренчит кандалами?[2]
Или это листва, бронзой статуй звеня,
И шурша по кустам, обманула меня?
Или лось там топочет в осоке?
А в высоких аллеях закат и рассвет
Бродят вместе когда посетителей нет,
Опираясь о воздух высокий.
Кто щекой к облетевшей осинке приник?
Или это…
…Промокнув до нитки,
Возле Генуи слушаю тяжесть камней,
Вижу – нити дождя все длинней и длинней…
Надо сшить диссонансы разрозненных дней,
Как сшивает их в музыку Шнитке.
А тогда, может чудом и схлынет вода,
Обнажатся затопленные города,
Ведь бывают Вторые Попытки?
И быть может ещё не последний час,