в которой рассказывается о том, что вы уже знаете… и о том, чего вы еще не знаете
— У вас очень мило, — мурлычет моя последняя конкетка[1] перешагивая через порог нашего особнячка.
Девочка что надо: статная, с легким пушком над верхней губой, который настраивает вас на определенные мысли. У нее чудесные глаза, если рассматривать каждый в отдельности (левый держит под прицелом линию горизонта в Вож, а правый поглощен созерцанием игры прилива в Бресте[2]. Распущенные волосы а-ля русалка, округлости такие, от контакта с которыми мужская ладонь принимает форму казарменного половника, а губы настолько чувственные, что от одного их вида помада сама устремляется навстречу из патрона, какой пейзаж, а?
Ее зовут Ирен, это — ее право, и она на пять лет моложе меня, а это — ее святой долг, так как она появилась на свет пятью годами позже знаменитого Сан-Антонио.
Я встретил эту штучку в поезде — что само по себе счастливое предзнаменование, — когда возвращался домой из Дордона.
Фелиси, моя славная женщина — мать, и я, ее единственный и любимейший сын, решили недели две погостить у тетушки Розы, двоюродной сестры матушки, муж которой (Альфонс) служит в тех краях егерем.
На самом деле мы должны были провести у них целый месяц, но «Зеленая свежесть вечеров Дордони» быстро утомила меня. Хлорофилл я выношу лишь в тюбике моей зубной пасты Гиббс и в малых дозах! К тому же Альфонс — порядочный зануда. Описанием его подвигов времен 14-18-х годов пестрят страницы «Иллюстрасъон», сваленные на нашем чердаке. Пуанкаре, жмущий ему лапу; Жоффр, пришпандоривающий ему на грудь крест за военную доблесть, поздравляя от имени военного совета; его ранение в икру и медсестра в госпитале Шалман-на-Саоне, исполнявшая ему «Чем ты, милый, поднимаешь одеяло?» на тромбоне или кларнете, от всей этой военной копоти ест глаза (как говорит один из моих друзей, продавец лампадного масла), ведь я слышу это из года в год с одними и теми же подробностями, слово в слово, с одними и теми же подмигиваниями… Это становилось откровенно невыносимым, тем более что Дордонь в это время соревновалась с Лондоном по количеству осадков. Альфонс в период дождей — это сущий ад. И тогда одним отвратным утром я звоню Берюрье и прошу его срочно отстукать мне телеграмму, которой вызвал бы меня в Панаму[3] якобы для проведения расследования. Конечно, Фелиси провести не удалось. Для того чтобы обогнать сообразительность моей маман, надо выехать пораньше и не забыть включить противотуманки. Но она не подает виду и сожалеет о моем отъезде вместе с Розали и Альфонсом.
В поезде, везущем меня в Пантрюш, я почувствовал себя счастливым, как школьник. Настоящие каникулы только начинались. В моем куле была Ирен, серьезная и строгая. Она не Софи Лорен, но я не прочь был приударить за ней. После двухнедельного поста я готов охмурить и козу в юбке скаута. На протяжении двухсот километров я оставался на скамье запасных (не распаковывая инвентарь), а потом в вагоне — ресторане подсел к ней за столик, и тут официанту пришла в голову замечательная мысль — опрокинуть ей на блузку соусницу с беарнезом. Нет ничего лучше беарнеза, чтобы завязать знакомство. Командовал операцией я: моя салфетка, мой графин с водой, моя нахлобучка недотепе-официанту! Если бы вы видели меня в ту минуту, милые дамы, вы бы никогда не стали лакомиться беарнезом в мое отсутствие.
Лед тронулся. Я предложил ей своего вина, она меня угостила своим. После десерта, на чем обычно остальные закругляются, я предложил ей бокальчик Куантро. Короче, на обратном пути в наш вагон, когда поезд уже сообразил, что ему пора в туннель, я влепил ей засос — мираж в штопоре как раз в гармошке между вагонами. Такой сюрприз она впервые получила в аккордеоне. Походная железнодорожная обстановка придавала приключению пикантность. Я не успел воздать должное ее левой небной миндалине, так как поезд чертовски тряхнуло на стыке рельсов, но она отнеслась к этому снисходительно, тем более что я тут же исправил свою оплошность и провел топографический экспресс-массаж от северного полушария к южному полюсу. В общем, когда поезд наконец вырвался из туннеля, мы обнаружили, что зажаты между дверью вагона и брюшком отставного полковника, чью трость страстно сжимала Ирен, шепча «мой милый».
Это была ее первая поездка в Париж, и она осталась до— вольна ее началом. В Париже ее никто не ждал, и она не знала, где провести ночь, а так как было уже очень поздно и наш особнячок пустовал, я предложил ей кров, и после небольших сомнений, чтобы не испортить о себе мнение (у каждого из нас свое самомнение), она приняла мое приглашение.
— Правда, у вас очень мило, — восхищается она. — Вы промышленник?
— Почти, — соглашаюсь я, не краснея.
Я ее драйвую[4] на первый[5] этаж, полностью отремонтированный после того печального пожара[6], и распахиваю перед ней дверь своей спальни.
— Вы будете спать здесь! — говорю я.
— А вы? — беспокоится Ирен.