С некоторым преувеличением можно утверждать, что Альбертус Коканж стал часовых дел мастером еще в тот момент, когда его прадед открыл часовую мастерскую. Он стал им еще до своего рождения и был уже тогда часовщиком, отменным мастером своего дела. Прадеду, деду, отцу не оставалось ничего другого, как воссоздать его в этой готовой форме — состоянии его будущего бытия. Впрочем, не часовая мастерская составляла самую ценную часть их наследства, а удивительная способность слить себя воедино с ремонтируемыми часами. Нередко Коканж чинил сложнейшие механизмы, не обращая решительно никакого внимания на клиента, ожидающего у стойки. И в то дождливое утро он тоже был поглощен делом — пытался открыть отверткой крышку необыкновенно массивных старомодных часов, о которых владелец сказал, что они отстают, как вдруг заметил по левую сторону от себя и на таком же расстоянии от края стойки бледную руку, пальцы которой непрерывно сжимались и разжимались, словно стараясь привлечь внимание или подать какой-то знак. Он глянул на нее вполглаза. Что рука эта принадлежала человеку, который только что вошел в мастерскую, едва ли доходило до его сознания, хотя он смутно и припоминал неуклюжую фигуру в широком темном плаще с воротником, поднятым до ушей. Как только посетитель протянул часы, пожаловавшись на их неисправность, Коканж сразу же перестал обращать на него внимание, и теперь бледная рука, так далеко, так бесстыдно далеко вытянутая вперед, казалась скорее принадлежностью стеклянной витрины с разложенными в ней рядами часов, чем частью человеческого тела. Продолжая возиться с часами, он решил не отвлекаться. Вернее сказать, это решение было скорее констатацией факта, что он снова не отвлекся, и это доставило ему чувство удовлетворения. Однако ритмичное движение пальцев не прекращалось; возясь с часами, Коканж не мог этого не замечать. Ему и в голову не пришло, что над ним подшучивают; он подумал, что, вероятно, этими однообразными жестами посетитель пытается что-то объяснить ему насчет своих массивных часов; поэтому пальцы часовщика ни на мгновение не прекращали своих мелких, как у насекомого, движений. Он не испытывал страха, ничто не внушало ему опасений, может быть, это только немного отвлекало от работы. Было бы лучше, конечно, если бы руку все-таки убрали. Он уже собрался высказать такое пожелание, как вдруг его усилия увенчались успехом и крышка часов открылась. Несомненно, созерцание часового механизма заняло бы все его внимание и отвлекло бы от бледной руки, однако вместо обычного латунного механизма под крышкой оказался толстый кусок сложенной бумаги, смятый по четырем углам — там, где он был втиснут в старомодный круглый корпус. А бледная рука тем временем ни на мгновение не прерывала свою гимнастику, и часовщик тут же подумал о студентах, которым его жена сдавала комнаты и которые однажды подняли на флагшток дома стул. Этих обременительных крикунов, ничем не интересующихся, кроме вечеринок, было трое, за ними по очереди бегали с чаем, едой и выутюженными костюмами его жена и две дочери, и, собственно, из-за них Коканж все более и более замыкался в своей работе и днями не покидал мастерской; иногда он даже просил, чтобы ему приносили еду в рабочее помещение или прямо за стойку, и в таких случаях особенно следил за тем, чтобы не оставить отпечатков жирных пальцев на часовых стеклах, а после супружеских ссор он нередко и спал на раскладушке, которую поставил тут же, в мастерской. С толстой брюзгливой женой у него часто случались разногласия из-за студентов; дочерям, особенно младшей, он все меньше доверял, после того как однажды поздно вечером увидел свою младшую, идущую под ручку и под одним зонтом то ли с кем-то из трех своих постояльцев, то ли с кем-то из их гостей: ведь их собиралась целая компания в комнатах наверху, где они курили, шумели и неестественными голосами требовали свежего чаю. Престарелому отцу Коканжа, слепому и почти впавшему в детство, частенько казалось, что гремит гром, но это всего-навсего шумели студенты. Впрочем, поскольку у них был отдельный вход, они еще не докучали Коканжу в самой мастерской. Чтобы убедиться все-таки, не проник ли кто из них в мастерскую с целью подшутить над ним, он медленно поднял голову. В этот момент раздался голос посетителя, явно не принадлежавший никому из студентов.
— Посмотрите-ка лучше на руку.
— Что это все значит, менеер? — спросил Альбертус Коканж, держа отвертку в одной руке, а злополучные часы в другой и направив испытующий взгляд прямо в лицо, которое было так же бледно, пухло и болезненно, как и рука, производившая движения. Лицо ничего не выражало, его мимика ничего не объясняла. То, что человек сказал «рука» вместо «моя рука», только подчеркивало самостоятельность жизни, которую Коканж уже мысленно отметил в этой руке раньше.
— Мне нет никакого дела до вашей руки, — сказал он, — я часовщик, а не содержатель лавки редкостей и принадлежностей для фокусов.
— Вот именно, — согласился человек, его взгляд скользнул по правому рукаву к кисти руки и обратно, — именно потому, что вы часовщик, вам и следовало бы посмотреть на руку, а не вдаваться в рассуждения.