— Между прочим, — сказала Вильна, — я никогда еще мертвецов не видела. Можно мне с тобой?
— А почему нет? — согласилась Эбби, и они поехали в морг вместе.
Когда обе женщины забрались в маленькую машину Эбби, к Вильне полез ласкаться лабрадор Алмаз. Изгваздал грязными лапами ее белую, обшитую рюшками блузку. Вильна отпихнула пса ногой, затянутой в высокий сапог, а потом попыталась пнуть под хвост тонким каблучком, но промазала. Алмаз, обежав машину спереди, кинулся на грудь Эбби. Та не возражала — на ее заношенном сером свитере собачья шерсть была незаметна. Вильне Алмаз больше не навязывался — он привык видеть от людей только ласку, и неприязнь новой знакомой произвела на него колоссальное впечатление.
— Бедный пес, — проговорила Эбби. — Бедняга. Потерял хозяина, вот и сам не свой.
Вильна не ответила — она, согнув ногу, с остервенением терла испачканное колено. Все движения Вильны сопровождались звоном — ведь на запястье у нее болтался браслет с коллекцией увесистых золотых подвесок, а в пропасть между грудями — уже не юными, но сохраняющими прекрасную форму благодаря хирургии, — спускались тяжелые бусы и массивные цепочки. Нос с горбинкой, запавшие, близко поставленные глаза, безупречно уложенные светлые кудри, неистощимая энергия, пропадающая втуне, — люди калибра Вильны задыхаются от скуки везде, кроме больших городов. Эбби, напротив, среди зеленых полей и грязных луж чувствовала себя в своей стихии. Она была в джинсах, теннисных туфлях и затрапезном свитере — в том самом наряде, в каком ее застал телефонный звонок из «Коттеджа». Дома, в «Элдер-Хаузе», Эбби с тех пор еще не была.
Пристегиваться ни Вильна, ни Эбби не стали — когда направляешься в морг, это как-то неприлично. Флиртуя со смертью, мы проявляем солидарность с покойным.
«Коттедж» походил на идеальный дом, нарисованный ребенком. Квадрат сада, по центру рассеченный дорожкой. Справа гараж, слева дерево, в середине дверь, по бокам — два окна; нижний этаж зрительно уравновешивается верхним, в три окна. Крыша черепичная, две трубы, расположенные симметрично — справа и слева. Стены сложены из серого песчаника, добываемого в местных карьерах. По стенам вьется виргинский плющ. Вокруг простираются поля. В своем нынешнем качестве «господского дома» здание простояло здесь сто пятьдесят лет. До того оно было фермой, еще раньше — коттеджем арендатора, а еще раньше — жалкой хижиной, которая, впрочем, упомянута еще в «Книге Судного Дня»[1], составленной приблизительно в 1070 году от Рождества Христова.
На верхнем этаже, в супружеской спальне Александра — вдова — недвижно сидела на краешке антикварной кровати с медной спинкой и смотрела в пространство. Это продолжалось уже два часа. Пространство, в которое она смотрела, со всех сторон было окаймлено стройными побегами дикого винограда, пробившимися в щели между косяком и рамой, а также расчерчено оконным переплетом на четыре одинаковых прямоугольника. Стекла во всех четырех четвертях окна сохранились старинные, ценимые ныне на вес золота: тонкие, с блестящими прожилками, неровные. Изготовлены, вероятно, в середине Викторианской эпохи. В окно Александре был виден пруд с утками, а еще Алмаз, бегущий вслед за машиной Эбби к дороге, которая вела в Эддон-Гарни. Пес вот-вот выскочит на шоссе и погибнет под колесами — но разве теперь это важно? Однако Алмаз вовремя остановился. Уцелел.
Александра пребывала в полном оцепенении. Чувствовала себя, как молекула в пробирке с вязкой жидкостью, — раз и навсегда прикованная законами природы к своему месту, не имеющая возможности ни утонуть, ни всплыть. Оказывается, в таких обстоятельствах легче воображать себя чем-то неорганическим, неживым. Сегодня вторник. Нед умер в ночь с субботы на воскресенье. Умер в отсутствие Александры — она была за сто тридцать миль, в Лондоне, приходила в себя после целого вечера на сцене: она играет Нору в «Кукольном доме» Ибсена. Как только Александра узнала о случившемся, у нее начались эти приступы оцепенения, настигающие где угодно, без предупреждения. Наверно, это и есть шок, думала она.
Донельзя утомленная самоанализом, Александра, к собственному удивлению, изменила позу — распласталась на постели.
За двенадцать лет она привыкла лежать на этой кровати голой, рядом с Недом. Привыкла, что его тепло всегда под боком. Когда они ложились в постель, ее тело было холодным, а его — горячим. Когда же на следующее утро они просыпались, температуры взаимовыравнивались и Александра уже не различала, где кончается ее собственное тело и начинается его. Да и не хотела различать.
Долго она на кровати не пролежала: ощутила спиной, в районе лопатки, что-то колючее. Должно быть, в матрасе лопнула пружина. Александра встала, пошла в ванную. Почувствовала, что ей уже не так тяжело, но облегчение причиняет боль, — так бывает, когда снимают жгут и в раненой руке или ноге восстанавливается кровообращение.
В зеркале ее лицо выглядело не так чтоб ужасно. Разве что слегка перекошено. Да еще внезапно проступило фамильное сходство — вылитая мать. Но Александра знала: это зеркало бессовестно льстит. Ртутная амальгама нанесена на стекло еще в конце восемнадцатого века; поверхность, изъязвленная бороздками и пятнами, добра ко всякому, кто в нее смотрится, — уже из благодарности за внимание.