Октябрьским утром, когда на листву больно было смотреть, так ослепляла она своей яркостью, в ворота Домодедовского кладбища, въехал недавно покрашенный ритуальный автобус.
Хоронили Гришку Бубнова, тридцатилетнего шумливого парня, экспедитора фирмы «Лапоток». В пятницу они с водителем отвезли в Иваново партию обуви, оформили и возвращались в Москву: хотели обернуться в тот же день, чтобы не терять субботы. Уже под вечер тащились за грузовиком, дорога – сплошные повороты. Не вытерпели, вылезли на встречную и хлипким корейским микроавтобусом угодили под вынырнувший «Маз». Шофер, везучий чертеняка, руль как-то вывернул, что удар на другую сторону кабины пошел. У него нога сломана, сам из машины выполз, а Гришку после час сорок из жести вырезали.
На отпевании лицо было полотенцем прикрыто. Одна только мать пыталась полотенце поднять и то, что под полотенцем, поцеловать. Ей не давали, но она все равно поцеловала. Другие же так и прикладывались поверх полотенца, где на лбу молитва на бумажке.
Из автобуса между тем выгружались приехавшие. Вышла вдова со своей сестрой, женщиной полной, красногубой и как-то очень нехорошо красивой. Затем, заметно радуясь закончившейся тряске и появившейся возможности покурить, высыпали друзья и сослуживцы, и, наконец, осторожно вывели мать с землистым, словно разом выпитым лицом.
Среди провожавших в последний путь был и тесть Федор Данилович Лямин, тучный мужчина в черном пиджаке, брызжущий природной жизнерадостностью, как брызжет соком и жирком свежая сарделька. Выскочив прежде других из автобуса, он посмотрел влево – на деревянную часовенку, потом вправо – на контору, обсаженную елками, и, убедившись, что они действительно там, куда ехали – то есть на кладбище, немного посопел в печали носом. После этого тесть поумерил скорбь и энергично взял на себя роль распорядителя. Роль эту никто ему не определял, а он сам выбрал ее по внутренней потребности, и стал покрикивать:
– Чужим, чужим браться... Родственникам гроб не выносить! Взяли, ребяточки! Не толпитесь, шестерых хватит... В автобус-то поднимитесь кто-нибудь гроб подать! На каталочку, его на каталочку...
Гроб вынесли и осторожно опустили. Лямин посмотрел и остался недоволен.
– Одно колесо без резины! Переставьте на другую, вон стоит же нормальная! Потерпи, Гришунчик, скоро совсем отъездишься.
Вдова, услышав, на выдохе издала горлом громкий, непривычный для слуха и удивляющий звук. Ее отвели.
– Вот там и стойте, стойте с ней! А мы сейчас, утрясем на минутку и сразу назад... – засуетился Лямин. – Не расходитесь!.. Кто-нибудь... ты вот со мной иди!
Прихватив с собой папку с документами и друга детства покойного – Игоря Фридмана, имевшего привычку всякому новому человеку объяснять, что он не еврей, Лямин скрылся в конторе. Фридмана он взял на случай, если придется стоять в очереди.
Никем не руководимые, сослуживцы растерянно топтались и покуривали, не зная, куда им идти и что делать. В офисе, где всё было понятно, кто директор, кто менеджер, кто кладовщик, где все давно было расписано по ролям и даже по репликам, приветствиям, рукопожатиям, ежедневным годами повторяющимся шуткам, они были на своем месте – уверенные, спокойные люди. Здесь же все вдруг перемешалось, и теперь даже замдиректора, стоявший между ними, был как бы уже не замдиректора, а просто один из многих, не имевший здесь – на нейтральной, нерабочей почве – прежней власти. Он смутно ощущал это и нервничал, изредка деловито произнося: «За машиной послали? Ермилову кто готовил счет на погашение задолженности?» Ему охотно отвечали лишь потому, что этим все временно вставало на привычные, понятные рельсы.
Непривычность ситуации и необходимость непрерывного проявления скорби выбивала их из колеи. Они то начинали поправлять гроб, то вертели в руках венки, то отходили прикурить у открывавшего ворота разговорчивого молодого сторожа в телогрейке, бравшего с каждой частной въезжающей машины по десятке.
Особенного горя никто из них не испытывал, хотя никогда бы в этом не сознался, а единственным сильным чувством в каждом было теперь удивление. Как так: жил парень – недавно совсем курили с ним на лестнице, шутили, натыкались на его острый язык, а теперь вот он лежит в узком длинном ящике, оббитом плотной тканью с окантовкой из черной тесьмы. Было это как-то нелепо, неправильно, не укладывалось в разлинованном привычным укладом сознании, нацеленном на жизнь, но не на смерть.
Отдельной группой стояли сослуживцы: менеджер отдела продаж Шкаликов, замдиректора по коммерции Полуян и девятнадцатилетний, пунцовеющий недавно выдавленными угрями, экспедитор Леванчук.
– А чего крышку не заколотили? – задал вопрос Леванчук, с ужасом обнаруживая, что крышка гроба немного съехала.
– Гроб заколачивают у могилы непосредственно перед захоронением. Будет еще одно прощание, – снисходительно пояснил Полуян, предпочитавший четкий официальный язык.
В офисе про него ходила сплетня, что дома он говорит свой третьей двадцатилетней жене про «фактическую потребность физиологической необходимости».
– Молодой мужик был... А силища! Колесо от «Газели» на спор через тент перебрасывал, – сказал Шкаликов, нервный и задиристый холостяк с красиво подстриженной бородкой, но неопрятными, несвежего цвета усами, свешивающимися с губы так, что легко можно было их прикусить.