В окно сторожки глянуло разбуженное петухами дымно-росистое, удивительно теплое утро. Как от постороннего глаза, спрятал в нагрудный карман кинутой на плечи грубошерстной, полынно-голубоватой куртки исписанные за ночь листки мелко разлинованной бумаги. Тоненько загундосил пойманный в паучьи сети несмышленый комар.
— Рано проснулся, — проговорил, приподняв маленькую, как будто вываленную в золе голову, хозяин приютившей меня сторожки, «сослуживец» мой Митрофан Ильич.
— Так, значит, в нашей дивизии воевал. Бяда.
Я уже объяснял Митрофану Ильичу, что воевал я в другой части, но старику казалось, что все, кто воевал под Воронежем, были его сослуживцами.
— А с командиром полка полковником Дубининым случайно не встречался? Такой пузыристый был, а отойдет — рубаха парень. Где он сейчас прибортился?
— Наверно, на пенсии…
— А может, армией командует, ракетами управляет. Я все смотрю его посредь маршалов, да нет, не видать… Я ведь еще с австрияком воевал. Бяда. А сейчас с воробьями воюю. Вишни клюют. Спасу никакого нет. Да и что, птица, она тоже не святым духом жива.
Старик потянулся к ружьишку, вышел с ним на улицу. Я думал, что начнется утренняя артподготовка, и тоже вышел на улицу, но меня оглушил не вскинутый к вишням самопал, а многоголосый хор пернатых жильцов лесной обители. Модулирующий, родниковой чистоты и свежести высвист — неужели соловей?.. Второй высвист, третий. Нет, не соловей. Так кто же, кто же так самозабвенно то на низкой, то на высокой ноте исходит в средине, в зените уже заметно утоленного, окунутого в росу, голубо млеющего лета?
— Бяда. Как соловьи-разбойники свистят. Аж земля дрожит.
Митрофан Ильич, видать, не равнодушен к флейтовым, свежо и влажно раскатывающимся высвистам. Они сыпались сначала с одиночных молодых деревьев, потом заполонили весь торжественно стоящий, просветленный березами лес. И невольно показалось: весь лес запел, пел каждым листком, всем нутром пел, как зеленый высоко вознесенный орган.
И тут-то старик, почувствовав, что я пришиблен такой уймищей хорового и сольного пения, рассказал любопытную историю.
Хорошо памятный мне лес когда-то был весь иссечен осколками, осколки остались в белом теле берез, в крепких мускулах дубов. Шло время. Заживали раны, они окольцовывались свежей кожицей, но затянуться не могли, остались дупла. И эти дупла обжили иволги[1].
— Вот они-то и орут, как оглашенные. Мне-то что, я привык ко всякой музыке…
Митрофан Ильич предложил мне пощипать малинки. Может, я бы и пощипал, но меня неудержимо тянуло к другим, тоже хорошо памятным местам. Я спросил своего «сослуживца», как мне добраться до Ново-Животинного?
— По Задонскому шоссе на автобусе вмиг доберешься.
Задонское шоссе… Где-то неподалеку убило моего первого окопного друга. Мы схоронили его в том самом окопчике, который он сам себе вырыл. Потом нашли фанерную дощечку, написали на ней слова и цифры: «Мл. л-т Ваняхин. 12.08.42». Дощечку прикрепили к дубовому столбику, столбик врыли в могильный холмик. И все.
— Я бы тебя спроводил, да ко мне старуха должна прийти. Завтрак принесет. Может, вместе позавтракаем?
— Спасибо, Митрофан Ильич.
Митрофан Ильич подошел к яблоне, тряхнул ее, о землю заколотились исполосованные утренними зорями крупные наливные яблоки.
— Кладите в мешок…
Не хотелось обижать старика: взял штук пять самых крупных, самых нарядных яблок, сунул их в широко разинутый желтовато-коричневый рюкзак из искусственной замши и, приминая ландыши обильно выпавшей росы, зашагал к недалекому лесу.
Поющий, орущий иволгами лес удивил меня редко встречаемой на нашей русской земле бережливой порядливостью. Неизъезженная, неисхоженная, позванивающая лиловыми колокольчиками трава-мурава, нетронутый, вольно растущий подлесок, заросли ивняка и заросли опрятного, не заваленного сушняком орешника. Вольно или невольно я задержался, стал разглядывать увешанные зелеными желудями, суковатые, довольно почтенного возраста дубки. Редко так случается, но я увидел вынырнувшего из окольцованного гладкой кожицей дупла щупленького, похожего на мышонка настоящего живого соловья. Он встал на свои тоненькие ножонки, растопырил крылышки, по всей вероятности, решив поприветствовать если не меня, так восходящее, играющее на зеленых клавишах листвы большое малиново-красное солнце. Растопыренные крылышки, разинутый клювик и… тишина, пустота в соловьином обезголосившем горле. Как это мучительно, когда задумана песня, а спеть ее не можешь, нету голоса… Да неужели нету? И что-то похожее на хрип вырвалось из широко разинутой, некогда оглушающей всю округу, раскатисто-громыхающей глотки. Хрип повторился и закончился протяжным и, быть может, прощальным вздохом.