Рассказ
Дом корейского врача находился у моря, на окраине поселка, где всегда пахло рыбой и прелой морской капустой. В глубине ночи сверкали огни на пирсе и крупные звезды на небе. Тускло блестели рельсы на железнодорожном мосту, через который надо было переходить по узкому дощатому настилу. А над широким устьем реки, над притаившимся в ночи огромным морем жарко, могущественно светила восходящая луна. И лунная полыхающая дорожка протянулась от черной черты горизонта до черной извилистой линии берега. В темноте море чуть слышно журчало.
В это позднее время к дому корейского врача подходил приземистый, грузный человек с ребенком на руках. Мальчик был большой, ноги его далеко свисали, отец придерживал сына обеими руками, а тот устало приникал к отцовской шее. Мальчик чем-то сильно отравился, дома днем он подолгу бывал в обморочном полузабытьи, но теперь ему стало лучше, и он все окружающее воспринимал необычно, с какой-то тихой печалью перед непостижимостью ночи.
Когда срывалась с неба звезда и падала за темный горб сопки, прочеркивая мгновенную огненную полосу в густо-синей мгле, или когда близко взлаивала невидимая во тьме собака, мальчик чуть приподымал голову, оборачиваясь на стремительный след звезды, на внезапный звук. И ему, покойно замершему в объятиях отца, пока не дано было знать, что эта тихая теплая ночь, полная далеких огней, и этот ночной путь отныне и навсегда пребудут с ним. Он закрывал глаза и вслушивался в звуки торопливых отцовских шагов, ощущал на своем лице его горячее винное и табачное дыхание.
Подойдя к калитке, отец толкнул ее ногой, пытаясь открыть, но калитка была заперта, и тогда он стал стучать по ней кулаком, перехватив сына на одну руку. При этом мальчик, покачнувшись, невольно потеснее прижался к отцу и укололся об его жесткую щетину. Ясно различимое на зеленоватом лунном свету круглое, полное лицо отца было в испарине, он отдувался, вытягивал губы и шепотом что-то произносил, стараясь заглянуть во двор поверх высокой калитки. Мальчик, внимательно разглядывавший его, вдруг тоненько, слабо рассмеялся: ему показалось смешным, как отец надувает обросшие щеки, поднимает брови и таращит глаза. Тот удивленно уставился на сына — и тут же сам, не зная отчего, хрипло, одышливо рассмеялся. Он очень тревожился за сына.
К калитке подошли.
— Э-э… Ё-о? — что-то вроде этого прозвучало со двора: голос был спокойный, ясный, могущий принадлежать только пожилому человеку.
— Цой! Это я, Гриневич! — крикнул отец. — Открывай, Цой! У меня малый заболел.
— Э? О? — с удивлением произнесли по ту сторону забора, и вдруг с необычайно громким лязгом загремело железо запора, калитка широко отошла в сторону.
Лунные светлые полотнища пересекали маленький двор. Придерживая калитку, перед пришедшими стоял корейский врач.
— Очино поздно! Спи-спи надо! — весело говорил он, улыбаясь. — Моя маленький все давно спи. Э? — Этот звук-вопрос был обращен к мальчику, который разглядывал его во все глаза.
— Извини, Цой, — говорил отец, тяжело отдуваясь. — Малый совсем расхворался, голову уже не держит. Надо бы его в район везти. А мне утром в море уходить, у нас план горит. — Отец был капитаном рыболовного катера.
Мальчик с удивлением смотрел на старого корейца: неужели это и есть доктор?
Доктора этого он запомнил хорошо. У него была круглая, покрытая редкими серебряными волосками голова, лицо коричневое, крестьянское, с глубокими бороздами изогнутых веселых морщин на лбу. Через много лет, будучи уже взрослым, Гриневич-младший вспомнит неизменно ласковое выражение глаз этого доктора, вспомнит его спокойную, мирную улыбку — и скажет себе, что не видал человеческого лица добрее.
Сквозь раскрытую дверь соседней комнаты, куда падала полоска света, он увидел на полу несколько смуглых маленьких ног — то спали дети корейского врача, укрытые большим ватным одеялом. Одна из этих ног, совсем крошечная, лежала на боку, остальные стояли на пятках.
Но среди случайных и неожиданных подробностей, возникающих в памяти Гриневича, всегда с монументальной ясностью и неизменностью восставала темная фигура грузина Зураба.
Он сидел на полу в той же комнате, где доктор принимал поздних посетителей. Широко развернутые плечи грузина подпирали стену, голова его была запрокинута. На его вытянутой ноге покоилась голова женщины, узкое лицо ее было бледно, с тонкими бровями и большими трепетными ресницами, от которых на скулы падала узорчатая тень. Эта женщина в белой одежде спала, изогнувшись на полу, поджав колени. Брови ее порой удивленно и жалобно приподнимались, и тогда видно было, как под выпуклыми нежными веками блуждают глаза — по кругам призрачных снов.
Грузин Зураб не спал, его глаза были широко открыты. Большая рука грузина, перевитая тугими венами, лежала на груди женщины, у ее светлого горла, и она во сне прижимала к себе эту мужскую руку. Усатое, свирепое лицо грузина Зураба было равнодушно, лишь однажды, на мгновение, он скосил черные, налитые кровью глаза на пришельцев, а затем снова уставился в потолок.
В небольшом сахалинском поселке хорошо знали историю странной любви грузина Зураба к безумной девушке-кореянке. Память людская с особенной бережностью хранит подобные истории — о великих надеждах, неискупленных печалях. И Гриневич тоже хорошо запомнил эту необычную житейскую повесть. О том, как один грузинский парень, приехавший на Сахалин с бригадой строителей-шабашников, влюбился в красавицу кореянку, не зная, что ока безумна. А узнав об этом, разлюбить уже не смог и сделал все, что было в силах человеческих, чтобы она стала его женою. Достигнув своего, он отбился от бригады и остался один на Сахалине, проклятый отцом и родными братьями. Долгие годы он надеялся, что удастся вылечить жену, возил ее к разным врачам и приехал наконец в маленький приморский поселок, где жил знаменитый народный лекарь, пользовавший больных собственными лекарствами из трав и кореньев.