I. Екатерина прокладывает путь
Зимний дворец окутала гробовая тишина. Хотя обычно оцепенение, которое овладевало придворными, когда им объявляли о кончине государя, мгновенно сменялось взрывом радости при звуках имени престолонаследника, на этот раз минута текла за минутой, а уныние, подавленность, нерешительность всех присутствовавших длились и длились. Можно было подумать, что агония Петра Великого так и не кончилась – он все еще умирает… На лицах у иных можно было даже прочесть мысль, что теперь, когда его не стало, у России нет больше будущего. Созерцая лежащее на парадной постели длинное тело со сложенными на груди руками, знать, сбежавшаяся при вести о свершившемся, удивлялась тому, что этот чудовищный сгусток дерзости и неукротимой энергии, сумевший буквально за уши вытянуть страну из вековой спячки, подаривший ей государственные учреждения, полицию, армию, вооруженную по последнему слову техники и достойную новой, могущественной России, освободивший свою родину от угнетающих традиций прошлого, чтобы открыть ее для западной культуры, построивший на пустом месте, среди болот и воды, столицу немеркнущей красоты, даже не потрудился назначить того, кто продолжит его дело. Правда, совсем еще недавно, всего каких-то несколько месяцев назад, никто не мог предвидеть такого скорого печального исхода. Как обычно, царь-реформатор стал жертвой собственной бурной пылкости. 28 октября 1824 года он поехал прямо с обеда у Ягужинского[1] на пожар, случившийся на Васильевском острове, 29-го отправился водой в Сестербек и, встретив по пути севшую на мель шлюпку, принялся спасать с нее солдат, стоя по пояс в ледяной воде.
Подхватив сильную простуду, государь позволяет себе проболеть всего три дня, после чего возвращается обратно в Санкт-Петербург, где ведет, по свидетельствам современников, «суетную жизнь» до конца января, когда, наконец, ему приходится прибегнуть к помощи врачей, которых Петр до тех пор и слушать не хотел. Между тем от лихорадки и жара очень быстро пробудилось задремавшее было в нем старое венерическое заболевание, все это вместе осложнилось задержкой мочи из-за камней в почках и закончилось гангреной…
28 января 1725 года – после нескольких дней мучительной агонии и бреда – Петр пришел в себя и попросил письменный прибор, чтобы изложить на бумаге последнюю волю, но сумел дрожащей рукой нацарапать только такие слова: «Отдайте все…» – на имя счастливца-наследника сил у него уже не хватило: пальцы свело судорогой. Царь велел позвать дочь свою Анну Петровну, чтобы она продолжала писать под его диктовку, но когда та подошла к отцу, говорить он уже не смог – из горла вырывался лишь хрип. Больной погрузился в забытье. Ослабевшая, готовая рухнуть от горя и усталости, но не отходившая от постели больного супруга Петра, Екатерина, рыдала, тщетно взывая к немому, глухому и безучастному телу. Никакого ответа она не получила. Екатерина была в отчаянии, она совершенно растерялась, не понимала, что тяжелее – горе, вызванное кончиной супруга, или свалившаяся ей на руки империя. Казалось, и то, и то – одинаково непомерный груз для женщины. Все мыслящие люди вокруг нее думали о том же. Ведь на самом деле деспотическая власть – наркотик, который ничем нельзя заменить не только обладателю такой власти, но и тому, кто живет под ней, на собственной, как говорится, шкуре испытывая все ее достоинства и недостатки. Чрезмерным амбициям, мании величия деспота отвечает мазохизм подданных. Приспособившийся к несправедливости, характерной для политики, чья суть – принуждение, народ страшился того, что внезапно исчезнет этот гнет, потому что людям, в совсем еще недавнем прошлом стонавшим и жаловавшимся на то, как тяжко жить в железных объятиях хозяина – вот-вот задохнешься, – теперь казалось: освободившись от этой мертвой хватки, они сразу же лишатся государевой любви и защиты. Каждый, кто еще вчера потихоньку бранил царя, сегодня чувствовал себя потерянным и не знал, куда главу приклонить. И каждый задумывался: а время ли сейчас действовать вообще и наступит ли когда-нибудь время действовать после столь долгого прозябания в тени новатора-тирана.
У выдающегося русского историка Василия Ключевского находим: «Очевидцы, свои и чужие, описывают проявления скорби, даже ужаса, вызванные вестью о смерти Петра. В Москве в соборе и по всем церквам, по донесению высокочиновного наблюдателя, за панихидой „такой учинился вой, крик, вопль слезный, что нельзя женщинам больше того выть и горестно плакать, и воистину такого ужаса народного от рождения моего я николи не видал и не слыхал“. Конечно, здесь была своя доля стереотипных, церемониальных слез: так хоронили любого из московских царей. Но понятна и непритворная скорбь, замеченная даже иноземцами в войске и во всем народе. Все почувствовали, что упала сильная рука, как-никак, но поддерживавшая порядок, а вокруг себя видели так мало прочных опор порядка, что поневоле шевелился тревожный вопрос, что-то будет дальше. Под собой, в народной массе реформа имела ненадежную, зыбкую почву».[2]
Однако, что бы там ни было, жизнь брала свое, и надо было как-то существовать. Проливая потоки слез, Екатерина все-таки старалась не терять из виду и собственных интересов. Может ведь вдова быть одновременно и подавленной тяжким горем, и – в меру, конечно, в разумных пределах – честолюбивой? Может ведь иметь притязания? Пусть она грешна перед покойным мужем, пусть не раз изменяла ему, но оставалась же при этом бесконечно ему преданной! Никто на свете не знал его лучше и не служил ему лучше, чем она, за двадцать три года их связи, а потом брака. В борьбе за трон на ее стороне были не только интересы династии, немало значила и бескорыстная привязанность к супругу.