Нортридж, территория Вашингтона.
Апрель 1886
Спотыкаясь, девочка бежала мимо лачуг из толя, пряди темных растрепанных волос падали на ее заплаканное, лицо, от рыданий у нее стиснуло горло. Одна лачуга стояла поодаль, от других, ближе к зеленоватой бурлящей реке. Добежав до этой лачуги, девочка запнулась о стесанный ногами порожек из рамы, служивший крыльцом, и влетела в крохотную, тускло освещенную комнату.
– Бабушка! – воскликнула она, всхлипывая от боли и обиды.
Эта единственная здесь комната, не превышавшая двенадцати футов, была без окна, так что сюда не проникали лучи весеннего солнца. Бабушка стояла возле кухонной плиты, втиснутой между узкой кроватью и еще более узкой кушеткой, на шею, выбившись из—под зачесанных волос, упала седая прядь.
Гудок сталеплавильного завода на вершине холма, перекрыв другие звуки, возвестил полдень – Бонни Фитцпатрик следовало бы прийти из школы лишь через три часа.
Бабушка была доброй, но терпеть не могла непослушания, и сейчас поджала губы.
– Детка! Почему ты сбежала с уроков, да еще неслась так, словно сам дьявол гнался за тобой?
Старуха, замолчав, быстро и истово перекрестилась.
Бонни, смутившись, опустила глаза. Двойняшки Макерсон рады—радешеньки, доведя Бонни до того, что ей пришлось убежать. Теперь ее наверняка ждут неприятности: не только с учителем, но и с бабушкой, а возможно и с отцом, когда он вернется с работы. Ко всему прочему ей придется вернуться в школу и встретиться с этими избалованными задаваками, дочками заводского управляющего, издевавшимися над ней.
– Ну? – голос бабушки звучал не слишком сердито, но и не ласково.
Поморщившись, она оставила деревянную ложку в кастрюле, села на шаткую кровать, где они с Бонни спали, и похлопала огрубевшей от работы рукой по одеялу.
Бонни покорно присела рядом с бабушкой, чувствуя раскаяние и гнев.
– Двойняшки Макерсон обозвали меня глупой гусыней, – жалобно проговорила она. – Сказали, что я – пустое место и потому всегда буду жить в Лоскутном городке.
Бонни боялась наказания: такие разговоры в семье не поощряли, но вдруг она почувствовала на плечах бабушкину руку, тонкую и сильную.
– Помни, что ты дочь Ирландии, Бонни! Этим можно гордиться! Не так ли? – сказала бабушка.
Бонни уже испытала столько несправедливостей, что ее вера в справедливость этих слов если и не рухнула окончательно, то основательно пошатнулась. Какой толк быть дочерью Ирландии, если твое платье такое старое, что на нем не различишь уже ни рисунка, ни цвета? Что толку в этом, если туфли так жмут, что хромаешь, как калека?
– Бонни Фитцпатрик, отвечай честно и прямо, – потребовала бабушка.
– Может, Макерсоны правы, – со вздохом отозвалась Бонни.
В комнате воцарилась напряженная тишина, и Бонни напряглась, ожидая звонкой оплеухи, когда бабушка повернула ее лицом к себе и подняла руку.
Но рука бабушки внезапно опустилась на передник, а ее светло—голубые глаза сверкнули озорным огоньком, не свойственным почти никому из членов гордой семьи Фитцпатрик.
– Кажется, овечка, я никогда не говорила тебе о твоем рождении, – сказала она, и ее ирландский акцент, почти исчезнувший благодаря времени и собственным усилиям, появился вновь.
Фиалковые затуманенные слезами глаза Бонни расширились, густые длинные ресницы поднялись, и она откинула с лица прядь каштановых волос.
– Разве в этот день произошло что—то особенное? – прошептала она, надеясь, что так оно и было.
Бабушка важно кивнула и, понизив голос, начала рассказывать:
– Действительно, сам Господь был при твоем рождении, Бонни. ОН взял тебя в свои всесильные руки. Ты была маленьким невинным агнцем. ОН улыбнулся и показал тебя ОТЦУ своему, и ЕГО прекрасное лицо засветилось от радости. Вот так это и было. – Бабушка замолчала, снова перекрестилась, закрыла глаза и, беззвучно шевеля губами, стала читать молитву.
«Смотри сюда, ОТЕЦ, – сказал ОН. – Разве она не самый прекрасный ребенок?»
Бонни едва дышала.
– Рассказывай дальше, пожалуйста, – попросила она.
Сердце у нее учащенно забилось, когда она представила себе эту величественную картину.
– Это правда, – повторила бабушка, еще раз перекрестившись, и пошла к плите, где кипела похлебка, запах которой несколько заглушил другие запахи Лоскутного городка. Через некоторое время она добавила, искоса взглянув на внучку: – Ты сейчас пойдешь обратно в школу, Бонни Фитцпатрик, и не будешь больше огорчать Господа. ОН думает о тебе и обратит тебя на путь истинный.
Крепкие маленькие ножки Бонни чуть—чуть дрожали, когда она встала. Бонни пригладила спутанные волосы, выпрямилась и посмотрела в полутьме на бабушку.
– Это одна из твоих сказок, бабушка?
– Я видела ЕГО здесь своими глазами, – твердо сказала бабушка. – Теперь уходи и не воображай, что сможешь болтаться без дела, ни я, ни Бог больше не потерпим ничего подобного.
Предвкушая грядущее блаженство, Бонни покорно пошла по привычной дороге мимо лачуг, отхожих мест и помоек. Соседи с любопытством смотрели ей вслед.
С этого дня жизнь Бонни Фитцпатрик изменилась. Ее душу согрела глубокая радость, которую ничто не могло омрачить. Унижение от того, что она живет в Лоскутном городке и носит безобразные ситцевые платья, проходило, как только Бонни вспоминала о том, как Сам Господь показывал ее ОТЦУ Своему. Бонни уже не обижалась на двойняшек Макерсон, как ни старались они ее задеть, поэтому они оставили ее в покое. По—прежнему приставал к ней только Форбс Даррент, мальчишка, который жил через две лачуги от Фитцпатриков. Он потешался над историей Бонни и прозвал ее Ангелом. Так стали называть ее и другие – сначала из—за легенды о ее рождении, а потом потому, что Бонни стала красавицей, каких никто не видывал в Нортридже, не говоря уж о Лоскутном городке. Ее кротость не трогала Форбса, и он терзал ее безжалостно, пока новоявленный Голиаф не встал на ее защиту.