Ночь, проведенная вне дома, гораздо просторней обычной ночи. Особенно она хороша под открытым небом: в душу входит Вселенная. Я лежал на корме с закрытыми глазами — и летел в Космосе. Такого не было давно — не зря мы мечтали об этом плавании всю зиму. В глухую февральскую пору, особенно тяжкую, Никита сознался: ты знаешь — я карту тайком мочу в ванной и нюхаю… так плыть хочу. И вот — сбылась мечта: простившись с городом, мы прошли по Неве до Шлиссельбурга, до бушующей Ладоги, потом, уж не буду вспоминать как, протырились по узкому Ладожскому каналу до Свири, по ней махнули почти до Онеги, до хмурого Ивинского разлива — гуляли как хотели! — потом вольготно, по течению, спустились обратно в Ладогу, к тому времени притихшую, сияющую. И вот уже две недели блаженствуем тут, неторопливо пересекая ее по диагонали: от Свирской губы на восточном берегу до уютных шхер на севере. В тихих теплых заливах жизнь беззаботна и легка. Лосиные мухи, прижившиеся на катере и в суровых переходах обтягивающие его, как чехол, в затишье обленились, разнежились, висели жужжащей тучкой поодаль, после строгих форм все больше склоняясь к ленивому абстракционизму. И наконец с легким ветерком подались к западу — видимо, на какое-то модное биеннале. Ветерок, между тем, не стихал, нагоняя на спокойную воду вороненую рябь, похожую на мурашки. И становилось зябко, и сердце сжималось: сколько ни тяни, а все равно предстоит обратный путь через коварную Ладогу в тяжелую городскую жизнь… Ну еще хотя бы сутки блаженства!
Каждое утро — этот прелестный пейзаж: светлые расходящиеся протоки, хвойные острова, похожие на лохматых ежей, застывших на зеркале.
На крыше каюты лежали удочки: такие блаженно-тихие стоят ночи и дни, что спокойно все оставляем. Запрыгнул на крышу, сел, свесив ноги. Нашарил пальцами в ржавой банке туго свернувшегося у стенки, замаскировавшегося червя. Напялил, забросил. Утонул, оставив грязненький след, — и почти в то же мгновение утонул и поплавок, словно грузило его утопило. Дернул. Окунек маленький, зеленовато-полосатый. Подержал на весу, решая его судьбу. Он трепыхался, но держался с достоинством. Я заглянул через люк в темную каюту. Никита спал на левой скамье, в джинсах и двух свитерах, жару и холод не различал, считая такую мелочь недостойной внимания. Игорек, наоборот, спал эффектно обнаженный, вытянув стройные ноги и втянув гладкий живот. Коля-Толя, темная личность, предприимчивый бомж, непонятным образом втершийся к нам, и спал как-то скрытно, ничком, словно боясь опознания. Доведет своими выходками нас до греха, высадим его на один из этих островов, как беглого каторжника! Дама, сопровождавшая Игорька, нас, к счастью, покинула в трудную минуту… Но спать на короткой лежанке в головах у друзей, где спала она, я отказался: На палубе, под открытым небом спать полюбил! Когда это еще удастся?
Я опустил окунька на леске в каюту, пощекотал им Никите нос. Ноздря и ус бурно задергались, он забормотал что-то тревожное — видно, мысли о возвращении донимали его. Перебросил окунька на живот Игорьку — тот лишь блаженно вытянулся, видимо, приняв эту щекотку за утреннюю ласку юной своей одалиски… к счастью, исчезнувшей… но сумевшей оставить сладкие воспоминания — во всяком случае, на коже Игорька. После знакомства окунька с моими друзьями я вытащил его из темницы, отцепил — он, не веря своему счастью, булькнув, уплыл.
Начинать день с добрых дел — мое правило.
Увы, продолжить день как хочется не всегда удается: все, к сожалению, зависит не только от тебя.
Выполз Никита, своими двумя грязными свитерами как бы подчеркивая, что никаких там блаженств и радостей не признает, жизнь любит суровую, полную невзгод. Лицо носит лиловатое.
— Все! — прохрипел он. — Хватит! Собираться пора!
Конечно, если кому-то клево — разве это можно терпеть? При его характере вряд ли мы, вообще, выберемся спокойно.
— Крепить все по-штормовому! — скомандовал он. Было бы желание — а шторм найдется. Вздыхая, я сматывал удочки.
Блаженно улыбаясь, выглянул Игорек.
— Что? Уже уплываем? — обиженно шмыгнул носиком.
— А… затариться? — это уже подал голос Коля-Толя, наш «приймак», как сурово называл его Никита.
Однако реплика его имела успех. Оставив меня залеплять пластилином (?!) трещины в дне, полученные, когда нас кидало на Шереметьевской отмели — по моей вине! — друзья мои отбыли с кошелками на материк. «По моей вине»? Ну конечно! Они ж в это время спали крепким алкогольным сном. Почему я так легко признаю себя виноватым? С этими грустными размышлениями я разделся, надел маску, взял пластилин и слез в ледяную воду.
Уже уверенно вечерело, когда послышался грохот и вой и из-за мыса вылетел Никитушка на лихом грузовике, стоя в кузове: ворот розовой его рубахи, надеваемой по праздникам, был распахнут, пыльные кудри развевались, взгляд его был тускл, зато сверкала отвисшая губа.
— Быстро! — не слезая, махнул он рукой.
До этого много часов слышал я доносившиеся с материка взрывы, пытаясъ понять: неужто мои друзья так гуляют? Или — идет война, которая в этом регионе (у границы с Финляндией) закончилась вроде бы более полувека назад? Теперь мне, видимо, предстояло узнать, что стало с остальными товарищами. Как одеваться — на радость или на бой? Решил оба варианта учесть: надел свежую рубаху, но сверху ватник.